Последнее известие

16 октября 1989 года на конгрессе Всемирной ассоциации психиатров большинством голосов Общество советских психиатров восстановлено в членстве данной Ассоциации.

По этому поводу председатель Общества советских психиатров Савченко сказал:

«Я, правду говоря, не ожидал, что Общество советских психиатров будет восстановлено в членстве Всемирной ассоциации психиатров».

Возвращение общества советских психиатров в членство всемирной ассоциации психиатров является оскорблением каждой жертвы советской психиатрии. Поэтому я слагаю с себя полномочия почетного члена Всемирной ассоциации психиатров.

А. Корягин

— AD —

В анналах истории иногда можно натолкнуться на такие омерзительные сюжеты, которые историку и описывать-то тошно.

Нечто подобное ощущаю и я, делая эти записи.

Речь идет о так называемых специальных психиатрических больницах, которые до 1959 года назывались просто тюремные психиатрические больницы МВД СССР.

Своим появлением эти «больницы» обязаны хитромудрой деятельности покойного генерального прокурора Вышинского. Это его идея. Именно по его указанию была создана еще в тридцатые годы Казанская тюремная психиатрическая больница — первая в этом роде.

Видимо, Сталину это пришлось по нраву, так как в «больницу» сию было упрятано не одну сотню партийных работников всех рангов, неведомо чем неугодных вождю всех времен и народов. Что там происходило, одному Богу ведомо. Один из тех несчастных, который вышел оттуда полным инвалидом (это уже после смерти Сталина), рассказывал мне, какие пытки и издевательства он там претерпел. Ежедневно — побои резиновыми шлангами, нечто вроде утренней зарядки, и так из года в год, из года в год. А впереди — неизвестность, ибо из Казани никого не выпускали.

После войны была основана еще одна «больница» — в Ленинграде. А затем еще и еще. В общей сложности, этих «больниц» сегодня в стране, наверное, десятка полтора. Правда, в 1958 году была мысль эти «больницы» ликвидировать. Об этом мне рассказала заведующая четвертым отделением Ленинградской тюремной психиатрической больницы, где я был некоторое время. Говорила о той государственной комиссии с досадой, упрекая и себя, и других врачей за то, что так упрямо отстаивали целесообразность существования таких заведений.

— Если бы мы знали, что нам после этого срежут ставки, черта с два мы так себя повели бы, — цинично говорила сия дама.

Не знаю, почему она так разоткровенничалась.

Следует сказать, что главной причиной такого ограниченного освобождения из спецбольниц этих являются именно эти злополучные врачебные ставки. Для врачей, если их можно так назвать, психушки МВД — золотое дно. Ответственности никакой, взятки сами плывут в руки, и высокая, в сравнении с Минздравом, зарплата. Каждый держится за свой контингент больных (20–25 человек), будет меньше — могут сократить штаты.

Впервые я был арестован в 1954 году (имею в виду послевоенное время, не касаясь ежовщины). Обращаюсь к этому экскурсу, чтобы выяснить некоторые метаморфозы, какие претерпела эта тюремно-психиатрическая система.

Итак, в том году мне было предъявлено довольно солидное обвинение в антисоветской деятельности. Одна важная деталь: Хрущев как-то выразился, что выступать против нашей системы может только сумасшедший. Это его слова, и попали они даже в прессу. Совершенно ясно, что и врачами, и органами госбезопасности это было воспринято как директивное указание. Что это действительно так, в этом нет сомнения, ибо все тюремные психушки — Ленинградская и Казанская — были переполнены фрондирующей молодежью, студентами ленинградских и московских вузов, которых судить было нельзя («политзаключенных у нас нет» — Хрущев), а упрятать в дом умалишенных, за десять замков — как раз резон. Юридическое оформление всего этого был возложено на институт судебной психиатрии имени Сербского в Москве, — в частности, на его четвертое отделение (политическое). Возглавлял отделение Лунц, заместителем была Маргарита Тальце, в прошлом (в период бериевщины) заведующая этим отделением. Поскольку я о ней вспомнил, следует вспомнить вообще об ее деятельности в сталинские времена.

Санитарки, работавшие в пятидесятые годы, откровенно нам рассказывали (тогда тоже была «гласность») о делах и деяниях Маргариты Тальце. Они свидетельствовали, что эта дама лично допрашивала заключенных, привезенных сюда из Лубянки и Лефортово, при помощи каких-то сильно действующих препаратов (делала уколы), после чего, весьма часто, увозили трупы.

Поскольку этих старых санитарок сегодня, возможно, нет уже в живых, я готов принести какую угодно присягу, что все это я действительно слышал от старых санитарок, и что свидетелями этих откровенных разговоров были и другие политзаключенные.

После расстрела Берии Тальце понизили в должности (видимо, все это всплыло наружу), но сегодня Маргарита Тальце опять возглавляет четвертый отдел. Правда, теперь там для политических отведен лишь закоулок, бывший изолятор, так как отдел стал сугубо уголовным.

Но обратимся к тем временам.

Четвертое отделение находилось в непосредственном подчинении органов госбезопасности. Именно по указанию этих органов и проводилась вся юридическая деятельность четвертого отделения. О том, что это действительно так, говорят факты.

Ленинградский кибернетик Ветохин проходил одесскую экспертизу. Когда последняя признала его вменяемым, органы госбезопасности обратились к институту имени Сербского. Выводы одесской экспертизы их не устраивали. Институт, соответственно, изменил диагноз.

Когда я в 1962 году вторично попал в тиски госбезопасности, экспертизу мне проводил Киев. Заключение — вменяем. Казалось бы, все ясно. Но, судя по всему, это не устраивало Комитет госбезопасности, где велось следствие по моему делу. Я попадаю в институт судебной психиатрии имени Сербского. И тот же результат, что и с Ветохиным — «чего изволите?» Возникает вопрос — какой во всем этом смысл? Если так можно выразиться — смысла тут два. Во-первых, меньше политических дел (и так много толков), во-вторых — бессрочность содержания «неугодных» под стражей. Ничего оригинального, как видим, в этом нет. И разумного тоже. А вот обыкновенной подлости — по уши.

Коль речь зашла о тесной связи четвертого отделения института им. Сербского с Лубянкой, не могу не рассказать еще об одной истории. Истории трагической во всех отношениях.

Даниил Леонидович Андреев.

Арестованный подручными Берии по обвинению в подготовке покушения на Сталина, Даниил Андреев ровно десять лет, от звонка до звонка, просидел во Владимирском политизоляторе. Да, он сознался в предъявленных ему обвинениях, подписал все, что от него требовали в Лефортовской тюрьме следователи госбезопасности. Сознался потому, что был уверен — расстрела не миновать, а истязаниям не было конца. Его били ножкой стула по голени ног, выколачивая из него всякого рода абсурдные признания, применяли и другие изощренные пытки. Он сознался, тем более, что сокамерники не скрывали: отсюда живыми не выходят.

Не расстреляли — закрыли наглухо во Владимирской тюрьме. Наверное, Берия в очередной раз докладывал вождю, от какой опасности он его, вождя, уберег. Может быть, и орден заработал на этом деле.

Даниил Андреев — сын известного русского писателя Леонида Андреева. Когда началась так называемая хрущевская «оттепель», оставшихся в живых жертв сталинского террора освободили из мест заключения. Но вместо того, чтобы выпустить, как и других ему подобных, Андреева привозят на экспертизу в институт имени Сербского. Зачем? Ведь он отбыл срок, он должен быть реабилитирован. Я встретил его там в 1957 году. Роста выше среднего, крупные черты интеллигентного лица, удивительно добрые человеческие глаза. При аресте у него изъяли рукопись, которой он дорожил. Сожгли, конечно. Об этом впоследствии с гневом писал К. Симонов — почему, мол, такая идиотская практика в пресловутых органах — уничтожать изъятое?

Была «оттепель», и Даниил Леонидович, особенно не стесняясь (чего уж там) читал нам свою поэму, сильную и талантливую. Я был тогда молод, лет десять было разницы между нами. Да и вузовской молодежи было много — я уже выше говорил, как заботливо Хрущев заталкивал фрондирующую молодежь в тюремные психушки. Такое окружение, по-видимому, было приятно Андрееву, и он читал свою поэму этим молодым зеленым фрондерам.

Иду туда, где под землюсползают эскалаторы,Где светится над входаминеоновое «М»,Там статуи с тяжелымичертами узурпатора…

Мне кажется, Андреев мало верил (или и вовсе не верил) в эту хрущевскую «оттепель». Во всяком случае, когда наиболее башковитые юнцы выучили наизусть эту поэму, он просил, чтобы ее не публиковали.

Спрашиваю себя, зачем все же привезли на экспертизу Андреева, почему не выпустили. На это могла ответить только Лубянка.

Видимо, Лубянка была почему-то заинтересована в том, чтобы своего подопечного пустить дальше по линии тюремной психиатрии, не иначе.

Когда я, после освобождения, в 1960 году навестил его жену, Андреева уже не было в живых. Он умер от рака крови спустя шесть месяцев после того, как он прошел эту дурацкую экспертизу и был освобожден. У него был рак крови, и врачи это знали, и Лубянка знала, — не знал только он, Даниил Андреев. Вот почему его не заточили еще на годы в тюремную психбольницу, а отправили домой умирать.

Истины ради скажу, что Алла Александровна, ознакомившись с «Репортажем», укорила меня в искажении некоторых фактов, касающихся ее мужа. Правду говоря, я в самом деле не знал кое- каких обстоятельств. Думаю все же, что я не покривил душой, изложив то, что знал в то время отнюдь не по кривотолкам. В конце концов, Алла Александровна вправе внести свои коррективы.

У меня нет намерения исписывать кипы бумаг на эту тему. С меня достаточно того, что я перенес за долгие двадцать лет последнего заключения. Прошу все же понять, что описывать все то, свидетелем чего я был, — это как бы снова начинать свое хождение по мукам, — а это свыше моих сил. Следовательно, лаконичность прежде всего.

Год 1955. Первое мое знакомство с экспертизой института судебной психиатрии имени Сербского. Четвертое отделение. Глава — Даниил Лунц. Нас, подследственных кроликов, как мы себя называли, — 69. Впереди — только тюремная психиатрическая больница. Это название существовало до 1959 года. Теперь — спецбольница системы МВД.

…Генерал Геннадий Куприянов. Так называемое «ленинградское дело». Пять лет по лагерям. Кто-то, по-видимому, не заинтересован в его, Куприянова, реабилитации (возможно, Серов, глава госбезопасности). Характер твердый, бескомпромиссный. Генерала явно спроваживают по линии психиатрии. Имеет свидание с женой, которой сказал: «Иди к Жукову…»

Когда я через полгода попал в ленинградскую тюремную психушку, мне рассказали удивительную историю. Как только привезли Куприянова, эскулапам звонит Жуков:

— Что-о?! боевого генерала в сумасшедший дом?! освободить! немедленно!..

Итак, когда меня приэтапировали, Куприянова уже там не было. Выпустили как больного, который «излечился». Моментально «излечился». И пошел генерал работать в аппарате Ленинградского обкома партии.

Анекдотично, не правда ли?

Атмосфера тяжелейшая, но, в сравнении с тем, что я перенес позже, это еще цветочки, ягодки потом — когда к власти придет Брежнев.

О, это те еще ягодки!

Повторяю: это был год 1955. Правда, и тогда были цветочки не из приятных. Метод усмирения: раздевают донага, укутывают мокрой простыней, привязывают к кровати и в таком состоянии держат, пока человек не завопит. Ибо, высыхая, плотно обвернутая простыня причиняет невыносимую боль. Это так называемая укутка. В ленинградской психушке практиковалось довольно часто.

Сцена. Ведут меня коридором второго (экспертного) отделения. Дверь одной из камер открыта настежь (тут все одиночки). На кровати голый человек на «растяжке» — руки и ноги притянуты жгутами. Здоровенный надзиратель тянет за мошонку. Душераздирающий крик. Рядом — сестра. Что бы это значило — неясно. Меня от этого зрелища шатает.

Вот так-то.

Колоритная фигура: Николай Самсонов, геофизик из института Арктики. Солидный специалист. Автор научных работ. Бескомпромиссный. Таким особенно тяжело. Марксист-ленинец. И сидит он за… ну просто — тьфу, да и только! В письме к академику Виноградову чесанул Хрущева.

Где-то в году шестидесятом — уже после моего освобождения — был я у жены Самсонова (по специальности — физик). Рассказала мне, что на защиту Самсонова стал весь институт Арктики — дирекция, профком, коллектив. Все напрасно.

Ах, читатель, читатель! Не сделать ли нам с вами определенного вывода из дела уважаемого Николая Самсонова: в государстве нашем все вершит один лишь закон (основной при том и неписаный при том): тот прав, кто имеет больше прав. Достаточно указания сверху — конец законам и Конституции.

Я не знаю, какой была судьба Самсонова. Когда я вышел в конце 1959 года, он уже сидел пять лет. Нравственные издевательства — это самая страшная вещь. Самсонова к тому же накачивали аминазином, что было ему противопоказано — больная печень. От него требовали только одного: покайся! Он сказал: нет!

Уже много позже я узнал, что выпустили его полным инвалидом.

Вы знаете, это страшно, когда человек очень верит в систему, которая его же губит. Мне было Самсонова по-человечески жаль, хотя я не разделял его политических взглядов.

История с Самсоновым не единичный факт, когда единомышленники уничтожают единомышленника.

Студент пятого курса философского факультета Киевского университета Толич, уверовав в хрущевскую «оттепель», создал марксистский дискуссионный клуб. Его арестовали. Но это был довольно-таки курьезный случай. Судить? Да ведь он марксист! Объявить умалишенным? Да ведь он марксист! Не знаю, чем уже там думали компетентные ребята из компетентных органов, но что- то все же думали. Думалось им, видимо, не легко. Крутили это дело целый год, и вынуждены были (с каким сердцем!) освободить Толича из-под стражи. Был это, кажется, единственный случай, когда мудрые эскулапы (или как их там) института имени Сербского не признали своего подопечного душевнобольным. Но ведь и положенице у них было, эскулапов этих! За марксистские убеждения поставить клеймо сумасшедшего!

Я встречал впоследствии Толича. Выгнали все же из университета. Способный парень был, что и говорить, но имел неосторожность слепо уверовать в то, во что лучше не верить.

Это не такое уж что-то исключительное — единомышленники уничтожают единомышленников.

Федор Федорович Шульц. Человек необыкновенный во всех отношениях. Целеустремленный, бескомпромиссный. Член партии бог знает с какого времени. Честность и человечность — характернейшие черты в нем. И вот этот человек, Федор Шульц попадает в сталинскую мясорубку.

В 1930 году саратовская парторганизация в полном составе — в оппозиции к Сталину. Что за этим произошло — не стоит и толковать. С тех пор Шульц — вечный заключенный сталинских концлагерей.

В 1956 году, во времена хрущевской «оттепели» — реабилитирован. На комиссии ЦК по реабилитации, возглавляемой Сусловым, сказал:

— Если будете опять то же самое — тюрьмы и лагеря за взгляды, можете не реабилитировать.

Члены комиссии переглянулись и реабилитировали. Шульц стал персональным пенсионером союзного значения. Не прошло, однако, и несколько лет, как «персонального пенсионера союзного значения» опять берут за жабры. На этот раз — за письмо в ЦК, в котором он подвергает уничтожающей критике деятельность Политбюро того времени (Президиума, как тогда оно называлось). Шульца заталкивают в Ленинградскую тюремную психушку. Странная вещь: персональный партпенсионер в тюрьме!

Спустя год на комиссии профессор Туробаров, председатель, многозначительно спрашивает:

— Ну что, будете писать в ЦК?

ШУЛЬЦ:

— Я? Писать в ЦК? Принципиально нет.

ТУРОБАРОВ:

— Вот, вот, вот!

И санкционирует выписку из сумасшедшего дома: ремиссия.

Ну, чем не цирк?!

Повторяю: это не такое уж что-то исключительное: единомышленники уничтожают единомышленников.

И совсем не исключительно и, я бы оказал, совершенно закономерно, когда единомышленники спасают единомышленников. Да, в некоторых случаях тюремная психбольница играла роль спасательного круга для кое-кого. Именно так и использовали эту «больницу» те, кому это было нужно из тех или иных соображений. Берию расстреляли. Остались приспешники, за которыми стояли еще какие-то законспирированные приспешники, и именно эти последние делали все, чтобы кого-то из своей братии при возможности уберечь от роковой пули.

И уберегали.

Саркисов, личный охранник Берии, человек, на совести которого сотни изнасилованных женщин, которых он, Саркисов, затаскивал в логово грузинского проходимца. После сих трудов праведных, он, Саркисов, теперь отдыхает на Арсенальной, 9, в стенах ленинградской тюремной психбольницы. У него здесь все условия, в отличие от других заключенных. От нечего делать, вспомнив свою мирную профессию (инжененер-текстильщик), конструирует из хлеба и спичек действующую модель ткацкого станка. И Саркисова, и эту модель при случае тюремное начальство, сияя улыбками, демонстрирует высшему инспекционному начальству, тоже сияющему улыбками, и все олл райт, и все дважды олл райт — психически больной Саркисов на пути к выздоровлению (он, видите ли, все совершил в невменяемом состоянии).

А он даже не симулирует — есть ли надобность?

Кто-то, где-то там, из притаившихся среди «власть имущих» опекает беспрепятственно бериевскую сволочь.

И здесь же, на Арсенальной, 9, бывший командующий войсками МВД Московской области генерал… фамилия? Там, в верхах, знают. А тут генерал — инкогнито. Сохраним же это инкогнито.

А генеральская жена, дама в каракулях, в зале свиданий точно ищет сочувствия у присутствующих:

— Вы знаете, он был такой деликатный человек, такой деликатный человек…

«Деликатное» эмведешное начальство! Вы можете себе такое вообразить? Я — нет.

Такая вот историйка.

Был такой случай — вспомнился этот тип, Саркисов.

Эпизод: сижу в компании, напротив — миловидная девушка — эстрадная певица. Наглухо закрытое до самой шеи платье. Шепчу соседке:

— Не совсем модно.

— Молчи, — толкает ногой, — она побывала у Берии, он тушил папиросы на ее груди.

Всплывает улыбающееся лицо Саркисова — поставщика женских тел.

Я попал в эту тюремную психиатрическую душегубку в конце 1955 г. (адрес: Ленинград, Арсенальная, 9, бывшие «Малые кресты»).

Знал ли я о существовании тех заведений? Знал, был достаточно информирован, поэтому только и было в мысли — не попасть бы туда. Однако, все мы были подвластны силам, которые сами решали, что с нами делать. Скажу прямо: когда я попадал в тюрьму (что было довольно часто), я, верите ли, отдыхал. Ибо что была тюрьма в сравнении с ужасом тюремных психушек?! Есть вещи, которые просто невозможно представить. Когда человек годами находится под нейролептиками — это превышает человеческое воображение. А впереди — неизвестность. Она калечит, она убивает. Слабые духом не выдерживают — вешаются. Но нейролептики ломают и дух, и тогда бывший человек теряет всякое человеческое достоинство, падает на колени перед своими палачами, молит о милосердии, как это было с журналистом Лавровым. На десятом году издевательств он упал на колени — и его «выписали» как пациента, пребывающего в состоянии ремиссии. А дело Лаврова достойно страниц юмористического журнала. Поссорился с прокурором и заказал гроб, который по заявке заказчика работники похоронного бюро принесли торжественно в прокуратуру. Обладай прокурор чувством юмора, он прореагировал бы как-то иначе на эту злую шутку, но, как почти все прокуроры, он был туп как сибирский валенок. Журналиста заточили в тюремную психушку, прокурор вскоре таки умер, а бедный Лавров оттарабанил почти десять лет, пока не стал на колени. Лавров действительно был болен, но зачем так издеваться? Больным, естественно, в тех условиях было особенно тяжело.

Очень трудно понять, зачем, в конце концов, нужен этот придаток к судебно-карательной системе? Да и держится все в страшном секрете. Когда в семидесятые годы я мучился в Днепропетровске, в тюремной психушке, местная пресса напечатала заметку о том, что в Днепропетровске нет никакой спецбольницы, и что это вымысел зарубежных средств информации. Сомнительно, однако, чтобы днепропетровские газетчики так-таки не знали координат этого Богом проклятого места: Чичерина, 101, территория областной тюрьмы.

Но вернемся к пятидесятым годам. Я был тогда молодым тридцатишестилетним человеком, полным энергии и пыла. Гнить на Арсенальной не входило в мои планы. Мысль была одна — побег. И я удрал. Это был март 1956 года. Не буду касаться деталей. Стреляли — не попали. Должно быть, повезло. Странная вещь — признать человека невменяемым, и содержать этого человека под вооруженной охраной, имеющей право убивать. Во всяком случае, могу свидетельствовать о таком. Летом 1976 года, когда я находился в Сычевской тюремной больнице, там при попытке побега был пристрелен молодой паренек (фамилия — Литвинов), а перед тем во время этапирования убили подростка. И это все законно, и не подкопаешься. В действительности — вопиющее нарушение основ международного права.

Так вот — я бежал. Была затяжная зима, а я без денег, в тюремном бушлате, пробирался через тысячекилометровую территорию на Украину. Через несколько месяцев, когда, казалось, все уже позади, невзгодам конец, меня постигла беда: бывший мой ученик из Калушской средней школы, а тогда преподаватель Станиславского мединститута, человек, к которому я обратился за помощью (попросил немного денег), бессовестно выдал меня органам власти. Это была трагедия, промолчать о которой я просто не в силах, хотя к моим заметкам она имеет косвенное отношение. Позже я написал стихотворение «Дозьо Котурбаш, лікар». Запомните это имя. Он и теперь преподает в Ивано-Франковском мединституте.

Но прошу извинить за отступление.

Можно себе представить, что тогда поднялось на Арсенальной, 9, когда такая «политическая фигура» драпанула оттуда. После, так сказать, возвращения меня сразу же закрыли: в одиночке экспертизного отделения.

Экспертизу проводила Кильчевская, старая бабища с застывшим каким-то помертвевшим лицом, в одеянии времен последних Романовых, в молодости — сотрудница ЧК. Комиссию возглавлял профессор Случевский.

Заключение — вменяем.

Случевский:

— Молодой человек, если кто-нибудь скажет, что у вас шизофрения — рассмейтесь ему прямо в лицо.

Эту фразу я хорошо запомнил.

Ну и что же дальше?

Дальше- какая-то юридическая абракадабра.

Дальше — годы и годы мытарств по тюрьмам и экспертизам. Три экспертизы в Ленинграде. Три — в Москве (в том же институте имени Сербского). Протесты Ленинграда Генеральному прокурору — и конца и края этому нет. Ленинград опровергает экспертизу Москвы, Москва — Ленинграда.

Так год за годом.

Я очутился в каком-то заколдованном круге, из которого не было выхода.

Но теперь все стало на свое место.

Четвертое отделение института судебной психиатрии имени Сербского, как было сказано выше, полностью подчинено Лубянке, то есть — органам госбезопасности.

Но аналогичные экспертизы на местах, на периферии, действуют по собственному разумению.

И, безусловно, еще одно: взаимосвязь центральной экспертизы с Лубянкой им неведома.

Все покрыто тайной.

Фактически пять лет (с 1954 до 1959) велось следствие по моему делу — всеми методами: госбезопасность, психиатрия, госбезопасность, психиатрия. В начале следствия, которое вело Станиславское областное управление госбезопасности (следователь — майор Ломакин), мне подсунули каким-то образом (еда, что ли) хорошую дозу наркоза. У меня было состояние эйфории. Впоследствии что-то в этом роде мне рассказывали о Гринишаке, сидевшем одновременно со мной под следствием. Гринишак, доведенный этим до отчаяния, пытался покончить о собой, выпрыгнув из окна четвертого этажа, но его успели схватить за ноги (там был кабинет его следователя и окно не зарешечено).

Это было время, когда после расстрела Берии началась в своем роде «перестройка» методов ведения следствия — следственные органы госбезопасности выискивали что-то новое, так как примитивные физические пытки были малоэффективны, а шуму даже слишком много.

Когда меня арестовали вторично — год 1962, - следователи Комитета госбезопасности (а это было в Киеве) вполголоса между собой переговаривались:

— Следствие в Станиславе велось небрежно…

Ничего себе: пять лет «небрежности»! Маленький штришок, кстати.

Киевский областной прокурор заметил тогда, так сказать, сокрушенно:

— Чего вы бунтуете? Хорошо ли, плохо ли, но как-то живем.

Конечно упоминаемый эпизод не имеет какого-либо определенного отношения к теме этих записок, но, уважаемый читатель, разве такое забудешь?! И какая поразительная прокурорская логика! Перо бы Аверченко сюда.

Во время моих пятилетних скитаний я побывал в тюрьмах Киева, Харькова, Львова, Москвы и даже Вильнюса. Чего, спрашивается? Почему Вильнюс?

Частично понял я это, став свидетелем разговора заключенных-эстонцев с начальником киевской Лукьяновской тюрьмы. Эстонцев этапировали с Колымы, везли восемь месяцев через всевозможные этапные тюрьмы. Теперь их возили то маршруту Киев-Львов-Харьков и опять по треугольнику, и опять.

Начальник объясняет эстонцам:

— Мы сами этого не знаем, исполняем распоряжение.

Теперь мне были понятны и мои скитания: просто, как в каждой системе, здесь существовала полная неразбериха. Но одно дело, скажем, неразбериха в каком-нибудь главке или райисполкоме, и совсем иное — места заключения: волком взвоешь.

Бой между Ленинградом и Москвой закончился индифферентной министерской комиссией: был болен, сейчас- ремиссия.

Ну и ну!

Отбрасывая выводы института имени Сербского, Ленинград твердил: у Рафальского очень развит рефлекс свободы, а это не свойственно шизофреникам.

Об этом «рефлексе» мне стало известно благодаря майору Серову, замначальника по режиму Ленинградской психушки (имеется такая должность в тех «заведениях»).

Майор был оригинал — воевал с лекарями.

— Но это не совсем нормальные люди.

Врачи:

— Не суйте нос не в свое дело.

Майор часто вызывал меня и часами вел довольно странные разговоры.

— Черт его знает, понять ничего не поймешь.

Тогда тоже была «перестройка» и что-то наподобие «гласности».

— Куда мы идем и куда дойдем. Вот — история партии… — он хлопал ладонью по книге. — Раньше одно писали, теперь — другое. Сумбур какой-то.

И вот во время одной из таких бесед майор позвал секретаршу и велел ей принести мое тюремное дело — какой-то был повод к этому, не помню уже.

— Вот, читай свои актики.

Вот таким образам я получил возможность познакомиться с теми «актиками», Боже ты мой. Боже! Чего я только там не вычитал. Противоречия на каждом шагу, какие-то небылицы, юридические ляпсусы.

Беляев, начальник этой «больницы» (после моего побега он сменил Манякина), мне как-то бросил:

— Почему вы в Москве говорите одно, а в Ленинграде иное?

Тогда я был удивлен.

Сейчас же, просматривая злополучные акты, я понял: Москва делает все, чтобы подвести какое-то основание под свои медицинские заключения, аргументировать их, а потому прибегали к обыкновенному «словоблудию», юридическому жульничеству. Ссылки на мои собственные показания, которых я никогда не давал (прошу вспомнить блиновский вопрос ко мне), поступки, которых я не совершал, ссылки на показания матери моей. Впоследствии она мне рассказывала, как на нее покрикивали в институте имени Сербского, когда она твердила не то, что было нужно психиатрам.

И тут всплыло еще одно.

Во времена «ежовщины» я был арестован, и, чтобы меня спасти, мать, по совету кое-кого, объявила меня мишигене копф (тогда это помогало). Профессор математики Киевского университета Малиновский, например, только таким образом и спасся. Его сразу же освободили. Моя мать, безусловно, знала об этом от жены профессора, дружившей, как и ее муж, с нашими родственниками. Вот именно за этот факт и ухватились в институте судебной психиатрии имени Сербского.

Однако мать моя прекрасно понимала, что ситуация изменилась. Если перед войной психиатрия в какой-то степени была спасением, то теперь это была такая беда, о которой даже говорили шепотом. Учитывая это, мать моя боролась до последнего, чтобы, не дай Бог, чем-то не повредить мне.

В те годы в местах заключения политических работала особая государственная комиссия, которая определяла, кого из политзаключенных освободить. Собственно, так называемая министерская комиссия в институте имени Сербского по тому делу и была чем-то вроде выше упомянутой. Были представители прокуратуры, органов госбезопасности, еще там кто-то — в общем, человек тридцать. Меня дергали на этой комиссии сорок минут — это я зафиксировал точно.

Вот таким образом я и вышел на свободу 11 октября 1959 года — ровно через пять лет после ареста. Арестован я был в октября 1954 г.

Я, кажется, отклонился от главного, ибо моя задача — поднять занавес таинственности над тем, что называется юридически — психиатрические больницы МВД СССР (теперь) и что называлось- тюремные психиатрические больницы МВД СССР (ранее).

Однако слова из песни не выбросишь, и кое-что все же пригодится, когда говоришь в основном о вещах, которым названия нет — столько в происходившем со мной было бессмыслицы, мерзости, жестокости, гнусности, бесчеловечности, безнравственности.

В 1962 году меня арестовали вторично. Если первый арест 1954 года был сопряжен с довольно солидным политическим делом, то предлогом для нового ареста был мой литературный архив. Там было несколько опусов, неприемлемых с точки зрения официальной идеологии — только и всего. Инкриминировалось мне также участие в студенческих волнениях в Москве, но это было, как говорят у нас на Украине, «пришей кобыле хвост».

Следствие вел Комитет госбезопасности в Киеве (следователь Жиромский). После нескольких нудных допросов от следствия я отказался. Тогда меня направили на психиатрическую экспертизу павловской больницы, которая признала мою вменяемость (выразимся так) — меня это вполне устраивало, но, как я уже говорил выше, явно не устраивало Комитет. Итак — опять институт судебной психиатрии имени Сербского. Как и прежде, тогда четвертым отделением руководил Даниил Лунц, хитрая бестия — верный служака Лубянки. Мне кажется, что именно он непосредственно получал указания от Комитета на Лубянке и соответственно инструктировал подчиненных ему врачей. И тут вышел один казус, неувязка, о которой нельзя не вспомнить.

Врач, которая вела мое дело, откровенно заявила мне, что психических отклонений у меня не видит, и что будет это свое мнение отстаивать на комиссии. Этого было достаточно, чтобы ее немедленно отстранили, а вместо нее определили какого-то олуха, послушного инструкциям Лунца.

Вторично такой казус произошел в 1983 году на львовской экспертизе — там врача заменили за день до комиссии. Мотивы те же, а возможно, и сам эксперт не захотел принимать участие в такой грязной игре.

Шила, как говорят, в мешке не утаишь. Кое-что мне становилось известно благодаря откровенности самих медработников.

Коль речь зашла о таких вещах, стоит рассказать одну весьма интересную историю.

Анатолий Лупинос прилагал все усилия, чтобы найти какую-то лазейку и выяснить суть того переплета, в который он попал. Он отбыл двенадцать лет заключения и теперь загремел в спецбольницу. Было это в 1974 году (я как раз находился в то время в днепропетровской тюремной психушке МВД). С Лупиносом я имел довольно тесный контакт, и поэтому был в курсе его дел (хотя отделения разные). Лупиносу каким-то образом удалось сунуть нос в свое тюремно-врачебное дело. Там он натолкнулся на медзаключение профессора, курировавшего эту психушку. Заключение гласило: Лупинос психически вполне нормальный человек.

Лупинос снимает копию с этого заключения, уж не знаю как, отправляет это все вместе с заявлением в Верховный суд. Уважаемый читатель! Я неспроста вспоминаю об этом деле, ибо эта история говорит о многом. Логически рассуждая, Верховный суд должен бы заинтересоваться этим делом — что ни говори, юридический казус. Однако, и в том нет сомнения, органы госбезопасности не остались в стороне, не в их интересах был такой поворот дела, и Лупинос оказался в Алма-Ате (тамошней психушке).

Осенью 1976 года я встретился о ним в Харьковской пересылке, когда его этапировали в Казахстан, а меня — в Сычевку Смоленской области. Именно тогда Лупинос и рассказал мне о финале этой странной истории. Положение его было, скажем прямо, — ужасным. Двенадцать лет его молодость калечили в концлагерях, пятый год — в психушке, а впереди — неизвестность. За что? Последний раз — за выступление у памятника Шевченко в Киеве на студенческом митинге. Митинговали по поводу уничтожения архива Центральной Рады и старинных манускриптов в университетской библиотеке.

Иногда целесообразнее держать заключенных в сумасшедшем доме, чем в лагере, и история с Лупиносом яркое тому подтверждение. И опять-таки доказательство неоспоримое: только руководство четвертого отделения института судебной психиатрии имени Сербского в контакте о Лубянкой, эксперты рангом пониже действуют по собственному усмотрению. Отсюда и разногласие в заключениях.

После следствия я попал в Казанскую психушку. Кололи меня там беспощадно. Быть все время под нейролептиками — вещь страшная. Это состояние описать невозможно. Нет покоя ни днем, ни ночью. Человек перестает быть человеком. Становится просто особью, существом жалким, низведенным до животного состояния. Какого-либо чисто медицинского подхода к лечению здесь нет, назначение лекарств действует автоматически — месяц за месяцем, год за годом. Никому нет дела, что таким вот образом человека делают инвалидом, ибо никакой человеческий организм не в состоянии выдержать систематических атак действий нейролептиков.

Врач Иванова из 9 отделения днепропетровской тюремной больницы (здесь я несколько опережаю хронологию рассказа) как- то кричала на свою жертву:

— Я тебя вылечу, опять сделаю больным, и снова вылечу, и снова сделаю больным.

Логика!

Да ведь это же в обнаженном виде садизм. В Казани во время прогулки подходит ко мне старичок:

— Не узнаешь?

— Нет.

— Да ведь я Иван Хомяк.

Уж не знаю, как я сам не поседел, на спине холодный пот. Этому «старичку» было едва сорок лет. Я виделся с ним когда-то в Ленинграде — вместе сидели, Дело, видать, серьезное, политическое. Не знаю, как его там истязали, почему перебросили в Казань. Из Хомяка сделали не только старика, он сошел с ума. Полная потеря ориентации во времени, пространстве — что-то молол о Японии, граница которой якобы где-то вблизи Казани. Повторяю: встреча с Хомяком меня самого едва не свалила. Это был настоящий стресс. Что-то он там путал еще, и единственное, должно быть, помнил — фамилию мою, и это было странно.

Я не могу считать историю с Хомяком досадным эпизодом. После падения Хрущева в системе тюремных психушек наблюдалось еще большее завинчивание гаек — режим стал невыносимым. Как и многое в советском режиме, это трудно понять. Какую-то целесообразность всего этого или даже просто логичность.

Когда читаешь сейчас статьи о тех или иных злоупотреблениях властью власть имущими в разных сферах нашего бытия, то придется призвать на помощь все богатство человеческого воображения, чтобы в какой-то мере представить себе, что же тогда делается за стенами засекреченных тюремных психушек? Ведь там полная бесконтрольность и произвол. Ведь туда не имеет права проникнуть ни один представитель прессы. Ведь все это совершенно вне поля зрения общественности. Разгул эмоций и вседозволенности. Как и всюду, там, конечно, крутятся какие-то комиссии — что-то, так сказать, контролируют — неизвестно только что. Заключенные у них вне поля зрения. Тюремный персонал бессовестно разворовывает даже ту мизерию, которая отпущена инструкциями на содержание людей. В тюрьмах вы можете обратиться к прокурору по надзору. Здесь вы бесправное, бессловесное существо. Вы — сумасшедший, психически больной. Юридически. А поэтому с вами можно все — унизить, искалечить, убить. Именно так.

С 1969 года в тюремных спецбольницах был учрежден штат санитаров (до этого функции те исполняли надзиратели-контролеры, как они официально теперь именуются в тюрьмах: так культурнее и не отдает чем-то старорежимным). Санитарные вольнонаемные. Их рекрутируют из числа заключенных преступников — до 1975 года даже из лагерей особого режима.

Отбросы общества получают кой-какую власть. Комментарии нужны? На их действия, поведение персонал стыдливо закрывает глаза, даже потворствует.

— Что ты бьешь, как колхозник? — укоряет медсестра санитара (эпизод из Сычевской психушки). — Бей по печени!

Вы не увидите «фонарей» под глазами этих несчастных — тут своя система: почки, печенка. Чтобы никаких следов. Было, правда, одно исключение, когда журналиста Лаврова (он был действительно больной) избили до посинения (эпизод из Днепропетровской психушки).

— Больной, это вам только так кажется, — отозвалась на его жалобу начмед Васильева.

И бедному Лаврову «добавили». Чтобы не жаловался.

Ведрова колотили по животу, а у него был рак или язва — страшные боли. Это развлекало санитаров. После этой экзекуции Ведров повесился, оставив предсмертную записку на имя начмеда Катковой. Виновных не было.

Мадам Каткова, куда вы девали записку?

Когда санитарам было скучно, они искали развлечения (это вполне в духе подонков).

— Одевайте, ребята, сапоги…

Это значило, что будут бить сапогами под ребра. Кого-нибудь. Лишь бы бить. От нечего делать. А потом доложат врачам, что на них бросились. Последствия известны.

На моих глазах политзаключенный Григорьев (восьмое отделение Днепропетровской тюремной спецбольницы, год 1972) был насмерть затоптан озверевшими санитарами-уголовниками.

В 1976 году на 10 отделении — было это, кажется, уже после отъезда Плюща — санитары замучили нескольких заключенных той психушки.

Доведенная до отчаяния, одна камера взбунтовалась. На ноги был поставлен весь гарнизон, охранявший эту психушку и тюрьму. Со всех отделений сбежались санитары, и началось.

Когда вся эта сволочь ворвалась в коридор 10 отделения (кстати, зав. отделения имела кличку «Эллочка-людоедка») и когда «бунтовщиков» вытянули из камер, санитары повалили их на пол и затанцевали на животах несчастных. Солдаты не мешали, а для санитаров это было развлечение, после этого «развлечения» полумертвых зеков потянули в тюрьму — умирать.

Желательно знать — как выглядит соответствующий юридический документ в таких случаях?

Политзаключенного Степана Пустового мучили 12 лет, и кто только над ним не издевался! Освободили полным инвалидом. А «преступление» его — в канун выборов написал мелом на заборе: не ходите на выборы! Судить? Не совсем прилично. В тюремную больницу. Вот так и мучился Степан страшных двенадцать лет. Простой рабочий. Совершенно нормальный человек. Не сошел с ума. Выстоял. Лишился только печени и почек — отбили. Выписался домой умирать.

Это все эпизоды из Днепропетровска. А за этими эпизодами — страшная трагедия тех, кто имел несчастье попасть в тиски Богом проклятых заведений тюремной системы МВД.

Подполковник Матросов имел неосторожность высказать свое мнение по поводу положения в армии, что-то осудить, да еще в письменном виде. Начальство всполошилось. «Вольнодумство в Советской армии?! Неслыханно!» Судить невозможно — не тот коленкор. Да и на самом начальстве может отразиться судебная волокита. Уж лучше спустить на тормозах, психиатрия — милое дело. Небезызвестный Снежневский вначале колеблется, но когда Матросова вторично препровождают к нему на экспертизу, профессор уже отбрасывает сомнения (куда уж понятнее!). Надо. И подполковнику навешивают истинно снежневский диагноз: «вялотекущая форма шизофрении».

Попутно не могу не сказать о положении верующих в заведениях, о коих идет речь. Религиозность считается психическим синдромом, в силу чего от верующих требуется отказ от своих религиозных убеждений — иначе ремиссия исключается.

Баптиста Владимира Хайло, в сущности, арестовали только за веру, которой он служит, и только за это объявили сумасшедшим и запаковали в днепропетровский спец. Там его держали пять лет, этого психически здорового, вполне нормального человека, отца 16 детей (это тоже не сбросишь со счета).

Когда начмед психушки напоследок снова нажал на Хайло, требуя отречься от баптизма и когда Хайло снова отказался, Владимира Хайло отправили в Благовещенск — мучиться там (спец тот не из сладких).

Последнее, пожалуй, нуждается в проверке — в Благовещенске ли Хайло?

Вот так.

Я полагаю, что не последнюю роль в поведении врачей подобного типа учреждений играет тот факт, что в психиатры, как правило, идут те выпускники мединститутов, которые учатся на голые тройки — терапевт из такого не получится, а хирург тем более, — а тут, в должности психиатра, ответственности никакой — специфика профессии дает себя знать. А что такое студент-троечник — известно. Это не только невежда в области медицины, а к тому же и человек с соответствующей психологией, какой-то, скажем, корявой. Амбиции по самое горло, болезненной, конечно. Попади в руки такого! Кстати, это не мое мнение, а мнение врачей других специальностей.

Переворачиваю еще одну страницу своих заметок:

Иванков.

Прошу внимания.

Как-то в коридоре крутили фильм «ЧП» (время от времени такое случается — демонстрируют какой-то фильм для заключенных — в местах заключения это называется «мероприятием», идейно-политическим «мероприятием» в целях перевоспитания заключенных. Так вот — крутили фильм «ЧП». Слышу в коридоре разговор.

КАПИТАН КОЛБА: Иванкова на фильм не выпускать. Распоряжение Катковой.

Ясно. Даже очень ясно. Сюжет фильма «ЧП» — история с танкером «Туапсе», захваченном в свое время тайванскими военными кораблями. Иванков — бывший радист танкера. А история его такова (со слов его):

Когда танкер «Туапсе» привели в один из портов Тайваня, команда его была интернирована. Конечно, не так, как об этом сообщала наша пресса, и не так, как показано в фильме. Впрочем, поколение пятидесятых годов в курсе этого события.

В действительности команду поместили в какой-то дешевенькой гостинице и некоторое время спустя, когда были закончены все формальности, необходимые в таком случае, команде предложили убираться ко всем чертям — кому куда заблагорассудится. Двадцать два члена экипажа танкера выехали в Соединенные Штаты, капитан, помощник капитана и несколько матросов отбыли в Советский Союз. Все они сразу же попали в заключение. Иванков поехал в Штаты. Там он устроился на радиозавод в Нью- Йорке.

Прошло пять лет. Известно ли вам, что такое ностальгия? Вещь неприятная, иногда невыносимая. Иванков заболел ностальгией. Его тянуло на родину, к детям, жене, которые там были. Иванков обращается в советское посольство. Его уверяют, что никаких неприятностей юридического характера он не будет иметь, когда возвратится. Так сказать, полная гарантия. Он возвращается в Советский Союз. Его арестовывают. Обвинение- измена родине.

Я встретил Иванкова в Казанской тюремной психбольнице (1963 год). Он мне и рассказал там, как в действительности все было с танкером «Туапсе». Танкер вез не нефть, а стратегическое горючее. Тогда шла война в Корее, Тайвань контролировал морские пути возле Кореи. Неудивительно, что танкер был захвачен из политических соображений. Все эти сказки об издевательствах над командой, характер требований советского правительства возвратить команду в Советский Союз и т. п. — все это ничего общего с действительностью не имело. Советскую общественность обманывали.

Но возвратимся к судьбе Иванкова.

Когда в 1968-76 годах я находился в Днепропетровской психушке — встречаю Иванкова опять. Его перевели из Казани. Так делается всегда. Когда проходит несколько лет, заключенного (политзаключенного) чаще всего переводят в другой спец. Так было и с Иванковым. Следовательно, к тому времени Иванков сидел уже 13 лет. Это была плата за неосторожность: можно ли было верить заверениям посольства?

Начальство Днепропетровской тюремной психбольницы было в «курсе дела», оно прекрасно знало, что фильм «ЧП» — фильм липовый, а Иванков — живой свидетель. Вот почему капитан Колба и закрыл Иванкова на время прокручивания фильма — некая политическая предосторожность. Правительственное реноме в этом вопросе должно быть сохранено, выразимся так.

Сычевка. Год 1976.

При попытке к бегству, как уже говорилось выше, был застрелен парень (Литвинов), другой — несовершеннолетний — на станции при этапировании. Юридически оба душевнобольные. Вполне возможно. А что говорит закон? И как согласовываются такие вещи: признать человека душевнобольным и содержать его под стражей? Это значит, при случае можно пристрелить? В какой стране подобное возможно? У нас, как видите, возможно вполне. Даже узаконено. Нет такой статистики, которая бы в какой-то мере пролила свет на истинное положение вещей: сколько замучено в тюремных спецбольницах системы министерства внутренних дел. Такой статистики нет. Заключенных, которые вот-вот могут отдать Богу душу, немедленно выписывают.

До 1965 года политических оттуда, согласно решению медицинской комиссии и суда, выгоняли просто за ворота. Со временем система эта изменилась: освобожденных переводят в психиатрические больницы общего типа. В начале семидесятых годов — без опеки невозможно было и мечтать о выходе из этого ада. Что это ад — не метафорический оборот. В тюрьме вы можете читать, писать, чем-то, наконец, заняться, чтобы убить время. В тюремных психушках вы имеете право только смотреть в потолок: запрещено хранить бумагу, карандаш, даже книжку. Ни один администратор не даст объяснения: почему? Не положено. Когда инженер Виктор Зиновьев пожелал усовершенствовать свои знания в немецком языке, врач на это прореагировала так:

— Немецким решил заняться? Я тебе покажу немецкий.

Словарь отобрали. «Усиленное лечение» нейролептиками. 3-е отделение Днепропетровской спецбольницы, год 1983.

Подобные вещи понять невозможно. Но факты есть факты, даже туалет — по графику. А это, знаете ли, очень и очень пресквернейшая вещь, смею вас уверить.

В 1963-64 годах я находился в Казани. Еще в Киеве упомянутый выше следователь Комитета госбезопасности Жиромский на следствии пригрозил:

— Отправлю в такое место, откуда и через десять лет не выйдете.

Угрозу свою он выполнил.

Это штрих характерный. Фактически судьбу заключенных определяют следственные органы госбезопасности. Какой уж там закон!

Год 1967. Я в следственной камере внутренней тюрьмы Тернопольского областного управления госбезопасности: математик Кот и студент Львовского политехнического института (фамилию, к сожалению, забыл). Студенту дали год тюремного заключения. Следователь ему сказал:

— Суд хотел дать три года лагерей, но мы попросили заменить на год тюремного заключения.

Вот так. Не более, не менее: попросили суд. Это еще одно дополнение к упомянутому мною выше характерному штриху. Суд над политическими — фикция, все вершат органы госбезопасности.

Но я нарушаю хронологическую последовательность. Нарушаю, впрочем, сознательно, так как заметки, которым я дал название «Репортаж из ниоткуда», были бы слишком монотонными, возможно, более интересными для самого автора, чем для читателя, если бы я придал этим запискам форму обыкновенного дневника. Именно так и делал геолог Михаил Пономарев из Кривого Рога, имевший несчастье попасть в Ленинградский спец. Он был уверен, что скрупулезность изложения — день за днем, даже час за часом — вещь просто необходимая, ибо, мол, потомкам это надобно знать. Не ведаю, где теперь Михаил Пономарев и как обстоит дело с его дневником — слишком уж много времени уплыло с тех пор. Возможно, он был прав, апеллируя к потомкам. Но что я должен делать сейчас, в рамках современного? Уже не один год гремит по всему миру позорная слава советских тюремных психиатрических больниц, не осталась в стороне и комиссия ООН по правам человека, но какая реакция на все это со стороны тех, кто должен бы реагировать? Нет, не дневники тут нужны, а декларации, слово острое, апелляция к мировой общественности.

В октябре 1964 года я был освобожден. Тогда это еще было возможно, — имею в виду относительную несложность юридических формальностей. Тут поневоле коснешься вопроса хождения по мукам освобожденных, «на воле», как говорят Из Крыма, где я прописался, пришлось выехать — село Орлиное вдруг отошло к Балаклавскому району, а это пограничная зона. Я там нежелателен. Кинулся туда, кинулся сюда — везде отказ: чего вы к нам приехали?

Обосновался в Киеве, без прописки. Это уже нарушение паспортного режима. Нашему брату нарочно создают такие условия, чтобы легче было арестовать — мол, злостный нарушитель, была бы придирка.

В сентябре 1967 года я был арестован в третий раз. Мой литературный архив, в котором было кое-что нежелательное, дал основание следственным органам госбезопасности Тернопольской области (именно туда меня законопатили) подвести под обвинение политическую статью. Крутили-вертели несколько месяцев и наконец предложили провести экспертизу в Виннице. Однако в последнюю минуту передумали и Винницу заменили Москвой — так, мол, вернее.

Я давно уже заметил, что органы госбезопасности и милиция, когда следствие заходит в тупик, или не могут выбить признания, охотно обращаются к психиатрии. Это дает возможность закрыть дело и, таким образом, выкрутиться перед начальством. Подобное вошло в систему, и со счета сбрасывать это нельзя.

Дело Большакова пример тому…

Большакова обвиняли в убийстве. Он виновным себя не признал. Его провели через экспертизу, сделали невменяемым и упрятали в Днепропетровскую тюремную психушку. Пять лет его беспощадно «лечили», ибо в этой системе самое худшее, когда «больной» не признается в преступлении, — следовательно, с памятью у него не все в порядке и надо память эту восстановить.

Большаков, бесспорно, душевнобольным не был. За все пять лет, что я его знал, никаких психических отклонений за ним не замечалось. И все же его кололи нейролептиками, все пять лет. Как он с ума не сошел — чудо. Будем считать это исключением. Его родная сестра стучалась во все инстанции, и наконец Верховный суд снял с него обвинение из-за отсутствия доказательств. Как только администрация психушки получила это постановление, в тот же день Большаков был освобожден. Ему возвратили статус нормального (вменяемого). А выводы из этого прошу сделать самим.

Вот в такой переплет попал и я летом 1968. От положения Большакова мое положение отличалось только тем, что я был политическим и от меня не требовали признания в совершении преступления. Мне просто дали понять, что от них, лекарей, ничто не зависит и, можно сказать вполне откровенно, в этом я и сам очень быстро убедился.

Примерно через год профессор Шостакович, курирующий тюремную больницу, сказал мне, что у него нет оснований держать меня там. Но старый Шостакович внезапно уезжает; и место его заняла Блохина.

И тут я обращу внимание на один эпизод, который помог мне многое понять в этом хитромудром сплетении судебной психиатрии с позорной славы компетентными органами.

Как-то уж так вышло, что на очередной комиссии, забыв, по- видимому, выпроводить меня за дверь, в моем присутствии профессор Блохина и начмед Каткова завели такой разговор:

БЛОХИНА. Я могу выписать.

КАТКОВА (возражающе качает головой).

Пауза.

БЛОХИНА, (после паузы). И все же я могу выписать.

КАТКОВА (опять возражающе мотает головой).

Слишком красноречиво, не правда ли?

Прошу иметь в виду, что профессор Блохина — председатель комиссии, в сущности, мнение председателя — закон. Так оно уж заведено. Но начмед Каткова — голый нуль в медицине, — возражает профессору. Основание? Начмед каждой тюремной психушки — особа, непосредственно связанная со следственными органами, и, как таковая, делает то, что ей велят. Совершенно очевидно, что председатель комиссии об этом знает и конфликтовать с этой особой не намерена. Картина не из приятных. Политические в тюремных спецбольницах — обречены.

Выше я уже упоминал о майоре Серове, замначе по режиму Ленинградской тюремной больницы.

Так вот, когда Серов сунул мне под нос мое тюремное дело, я обратил внимание на листочки с грифом «секретно». Это были копии переписки с органами госбезопасности. Каждый шаг администрации по тому или другому вопросу согласовывается с соответствующими органами. Я не знаю, чем руководствовался майор, знакомя меня с моим тюремным делом — трудно сказать. Но факт остается фактом. Я, конечно, прошу извинения у майора за разглашение тюремных секретов, — своим поступком он ведь нарушал соответствующие инструкции, придерживаться которых ему сам Бог велел. Но с тех пор столько сплыло времени, и майор, наверное, давно уже на пенсии, следовательно, будем полагать, мои «откровения» ему не повредят.

А теперь, читатель, прошу войти в мое положение, когда оно стало ясно до последней точки, что не следует и утешать себя иллюзиями — законности нет, впереди — неизвестность.

Мысленно я часто возвращался к роковому 1967 году. За что, собственно, я был арестован? Решение Тернопольского областного суда было сформулировано так:

«Хранил произведения идейно-порочного содержания, по-видимому, с целью распространения».

Я сейчас не в состоянии восстановить в памяти точный текст этого решения, но слова «по-видимому, с целью распространения» я забыть не могу — запечатлелись. Великолепный юридический оборот! Действительно, достойный страниц какого-нибудь «Перця». Мы, объявленные невменяемыми, фактически были поставлены вне закона и с нами можно делать все что угодно, не исключая даже вот такого крючкотворства. «По-видимому»! Вот это «по-видимому» является основанием почти каждого судебного дела, на которые опираются карательные органы, определяя судьбу преобладающего большинства политических «невменяемых».

А судьба наша действительно страшна. Делать с нами можно все, что заблагорассудится, и никакой прокурор по надзору сюда нос не сунет.

У меня были неплохие отношения с Петром Троцюком, одним из руководителей Полесской Сечи. Он отбыл свой срок в лагерях и теперь находился в Днепропетровской психушке. Именно эти отношения не понравились оперативникам психушки. Они увидели в этом едва ли не заговор. Нам учинили острый допрос при помощи наркоза (по-видимому, это был барбамил). Выглядело это так. Меня положили на топчан в манипуляционной и ввели в вену наркоз. Допрос производили начмед Каткова и врач Иванова, не имевшая, кстати, никакого отношения ко мне (моим врачом была Кравец). Самое страшное то, что вопросы касались моего первого дела (арест 1954 года). Так меня мучили десять дней. Иногда дозы превышали допустимую норму, и тогда я терял сознание. Вышел я из этого испытания, полагаю, более-менее сносно. Дело в том, что, находясь в свое время в армии, я случайно услышал от одного сержанта, как его допрашивали в смерше на так называемой «перделке» (допрос током). И сержанта спасло то, что он, садясь на этот проклятый стул, вбил себе в голову что-то совершенно несуразное — и плел именно это. Я последовал его примеру, когда мне ввели наркоз, и, знаете, вышло, хотя это была не «перделка», а нечто иное.

Вот такую манипуляцию делали нам с Троцюком. Не знаю, с какой нормой международного права это согласуется. Эпизод этот имел место летом 1975 года.

Свет не без добрых людей. Медсестра 9 отделения, в котором я находился, Ксения Даниловна Цивата, предложила мне оформить опеку и, таким образом, попытаться вырвать меня из этого ада. Я дал согласие. Но тут помехой стало это всемогущее «но», которое в некоторых случаях играет не последнюю роль. Кажется, все уже было сделано, как велит закон — опека юридически оформлена.

Но тут на сцене появляется майор Хабаров, замнач по режиму «больницы».

— Чтобы я жил рядом с этим писателем?! — загремел он. — Пока я здесь — Рафальского не выпущу, так и знайте. Расторгайте опеку, и немедленно.

Оказывается — надо же! — дверь квартиры Циватой и дверь Хабарова — рядом.

Но почему так вскипел майор? Тут что-то не то. И в самом деле — не то.

Хабаров в свое время был начальником концлагеря в чине подполковника. Уж не знаю, за какие провинности, но понизили в звании до майора. А чтобы было что пить-есть, дали ему днепропетровскую синекуру. В самом деле, как надо нашкодничать в том лагере, чтобы вот так разжаловали?

Кстати, сейчас он опять в прежнем звании.

Хабаров — развратник, и это не было тайной среди персонала. Физиономия майора просто ну — втиснуть бы фотографию сюда. Жаль, что нет.

Так или иначе, моего соседства он не желал.

— Расторгайте опеку.

Это уже был приказ.

И опека была аннулирована.

Вот так.

Цивату это не спасло. Контакт с заключенным в системе МВД — вещь непростительная. Ее выгнали с треском.

Низко кланяюсь ей. То, что совершила она, проявление немалого мужества. В сталинские времена пули не миновать.

А время летело.

В 1974 году на 10 отделении Днепропетровской психушки появился украинский кибернетик Леонид Плющ. В то время длиннейший коридор четвертого этажа главного корпуса, где размещены 8, 9 и 10 отделения, был общим для заключенных всех трех отделений. Металлические перегородки между отделениями были сооружены позже, после падения со своего поста начальника этого заведения Пруса. Двор для прогулок тоже был общий, и поэтому мы с Плющем могли кое-как общаться. Это общение не осталось вне внимания оперативных работников, и когда в 1976 году, благодаря жене, Плющу удалось вырваться за границу, я был этапирован в Сычевскую тюремную больницу. Кроме меня, еще четырнадцать политических было разбросано по всем спецам Советского Союза.

Сычевка…

Трудно сказать, чему отдать предпочтение, если говорить о режиме — Днепропетровску или Сычевке. Бараки без фундамента. На первом этаже под полом вода. Отопление еле-еле, так как трубы обогрева на эстакадах, под землей не проложишь — болото. А зима тогда ох какая была лютая! Вымерзли сады на Смоленщине. Туалет — интервал три часа. Как в Днепропетровске. Хоть разорвись — никому до того нет дела. Я же говорю, это несравненно хуже тюрьмы, ибо там туалет не проблема. А здесь…

Прогулки нет совсем, если не считать каких-то случайных. И надзор, надзор, надзор. Точно собрали сюда самых мерзких подонков общественногодна. Начальник, майор Ермаков, напутствует меня:

— Имей в виду, у меня тут на каждого из вас по информатору. Так что без всяких фокусов.

Каких фокусов? Чего он так боится, этот изверг? Кошмар.

Вместе со мной прибыли киевский журналист Ковгар и учитель из Волыни Кравчук. Последний уже пять лет сидит за какой-то стишок, только и вины.

При психушке фабрика на пятьсот швейных машин. Рабочий день — шесть часов, благодаря Богу, ибо на фабрике грохот — стены дрожат и вдобавок уйма динамиков добавляет и себе на полную катушку магнитофонную запись современной супермузыки. Рехнуться можно! Шмон — идешь на работу, шмон — с работы. Зимой просто беда — раздевают на лютом морозе. А в бараке не согреешься, трясешься осиной.

Погнали на работу с первых дней. А представляете ли вы, что значит работать под нейролептиками?

А работали.

Что информаторов действительно хватало, скоро в этом убедился. Навыдумывают такое… Последствие — усиленное «лечение». Попадал я на это «лечение» трижды. Ермаков брызжет слюной:

— Я тебе покажу, мерзавец, беседы беседовать. О чем вчера говорил с Ревякиным?

Ревякин — политзаключенный. Пятнадцать лет отбухал в лагерях Мордовии, а за три месяца до освобождения бросили сюда. Он не исключение. В такую же катавасию попал и Попп, осужденный за… цыганский национализм. Еще и такой есть! Ян Попп — цыган. Когда вышло постановление об оседлости цыган, написал прошение в правительство, чтобы цыганам для оседлости выделили хотя бы какую-нибудь территорию, где бы они могли поселиться на правах национальной автономии. Распространил по этому поводу листовки. Арестовали и — на десять лет в лагеря. Теперь — в Сычевке. Психических отклонений нет. Вот такая история. Недаром говорилось: есть закон и есть законники.

Где-то года через три пребывания в Сычевской академии получаю письмо от старой знакомой, узнавшей каким-то образом о моем несчастье. Эмма Войцехович. Будто крылья выросли, голова кругом от надежды. Приехала на свидание. Поговорили. Больше часа не дают. Вот так и ездит на часовое свидание аж из-под Львова. Сама когда-то выстрадала семь лет лагерей Джезказгана. Это школа на выдержку, на достоинство человеческое, гражданский долг и все человеческие добродетели.

Итак, благодаря Эмме, выхожу на относительную свободу весной 1980 года переводом в Бережницкую больницу общего типа. Возле больницы роща. Имею разрешение на свободный выход. Заплакать бы от счастья, а слез нет. Все эти годы ни слезинки, перегорело все в душе.

Именно тут, летом того же года, в присутствии двух свидетелей, отец Василий Куцак соединил наши руки. О как хочется домашнего уюта! Не судьба. Два с половиной года пролежали документы на получение паспорта в Стрыйской милиции глухо.

Фесенко, главный врач, говорит:

— Вас здесь не пропишут.

А почему?

В январе восемьдесят третьего приезжают за мной оперативники из госбезопасности. Вижу сам, что приехали. Не хочется верить. Зашли в административный корпус. Ребята из персонала предупреждают:

— За вами…

Ясно. Выхода нет. Молниеносное решение: не медлить. Семь месяцев свободы подарила мне судьба. Свобода! Прежде всего спасать то, что каким-то образом сохранилось из литературного архива.

Но это не так просто. Ищу ниточку, за которую бы ухватиться. Кажется, все на мази. Провал. Чудовищно!

Опять стража. Опять решетка. Сопровождают шесть человек. Шепот:

— Это особо опасный государственный преступник.

Вот так-то. Ни более ни менее.

При первой же возможности передаю письмо в Комиссию ООН по правам человека. До сих пор меня коробит при воспоминании об этом слезном письме. Не привык становиться на колени. Не в моей это натуре. Но мысль о том, что мой архив попал в недра КГБ, последнее, что я имел и чем жил, толкает меня на этот шаг Хотя бы не сожгли. Хотя бы выиграть время. А жизнь выводит свое. Опять Днепропетровский спец…

Знаете, давайте-ка я лучше поставлю многоточие, чем пересказывать на манер

Наша песня хороша,Начинай сначала.

Прошел год, и слышу:

— Из Москвы телеграмма: немедленно освободить Рафальского.

Может быть, скверная шутка? Прислушиваюсь. Нет, разговор вполне серьезный.

Еще три месяца ожидания этого «немедленно».

Воля. Относительная, конечно.

Но о том, что было дальше, а там тоже есть о чем говорить, расскажет лучше когда-нибудь моя жена Эмма.

Я же хочу сказать вот что.

В какой цивилизованной стране возможно подобное?

И достойно ли это самой сущности цивилизованного государства?

Отнята жизнь. Оплевано, загажено душу. Двадцать лет погублено, считая со дня последнего ареста — год 1967. Двадцать лет. Вдумайтесь только в это.

Не знаю, ей-богу, не знаю, как я все это перенес.

Мне говорят:

— Под актом стоит подпись академика.

И разводят руками.

А я ведь этого академика в глаза не видел. Как не видел меня и сам академик Морозов, заочно подписывая акт.

Такая вот штуковина.

Несколько лет тому назад, в связи с шумом за границей, за подписями именитых светил советской медицины, в прессе появилась такая себе публикация: мол, с 1911 года не было случая, чтобы у нас да кого-либо без основания объявили сумасшедшим.

Не знаю, как себя чувствуют эти именитости сейчас, в период так называемой гласности, когда раз от разу в прессе толчется о тех-иных случаях юридических ляпсусов в психиатрии, выразимся так. Несть ничего тайного, что бы не стало явным — действительно, шила в мешке не утаишь. И Морозов, директор пресловутого института судебной психиатрии Сербского, бормочет:

— Да, у нас были ошибочные диагнозы, но все эти люди уехали за границу.

Поразительная логика! И какой диагноз в этом случае поставить самому Морозову? Разве что — преступная подлость, ибо на невменяемого уважаемый академик не смахивает.

И последнее.

Прошу считать эти мои заметки обвинительным свидетельством в деле о преступной деятельности института судебной психиатрии имени Сербского, преступной деятельности органов госбезопасности СССР, преступной деятельности прочих органов власти, — в деле, если таковое будет наконец юридически возбуждено.

Сентябрь 1988 года.

И тут поневоле приходит на ум — так ли уж безболезненно все это, те страшные годы, не оставив и шрама, отошли в прошлое?

Ой, нет! Я позволю себе добавить еще несколько слов к тому, о чем сказано выше.

Похожие книги из библиотеки