Глава вторая

Миграция

О Чьюи, домашнем суслике, я впервые услышала от микробиолога Марка Слифки одним холодным ноябрьским утром в вестибюле бостонского отеля «Вестин». В отеле проводилась конференция, посвященная динамике эпидемий, и Слифка, один из ведущих мировых специалистов по вирусам оспы, выступал там на небольшом пленарном заседании инфекционистов.

Чьюи попал в ветеринарную клинику в 2003 году: новоиспеченные владельцы обеспокоились тем, что питомец начал чихать и кашлять. Ветеринар решил устроить суслику кислородные ингаляции, запирая его в шаре для хомяков – пластиковой сфере, в которую через клапан можно было подать кислородную струю.

Ветеринар не подозревал, что Чьюи, который принадлежал к аборигенному для Северной Америке виду, подвергся воздействию смертоносных патогенов с другого конца света. В приюте-распределителе суслика держали рядом с партией животных, прибывших коммерческим рейсом из Ганы{77}. Партию составляли две гигантские хомяковые крысы, девять сонь и три полосатые белки, пойманные недалеко от Согакопа, где 40 % местных полосатых белок и более трети местного населения соприкасались с поксвирусом{78}.

Кашель и чихание у малыша Чьюи – как и у нескольких десятков других сусликов, содержавшихся в том же приюте, – оказались результатом заражения обезьяньей оспой. Оспенные очаги скрывались под шкуркой Чьюи, источавшей патоген, и в легких, выбрасывавших вирус при каждом выдохе. Закупоренный в шаре для ингаляции суслик попросту наполнял его распыленным вирусом: иными словами, как выразился Слифка, ветеринар создал поксвирусную бомбу.

И она взорвалась, когда шар открыли, чтобы выпустить Чьюи. В кабинете повисло облако вирионов обезьяньей оспы, вирус заразил десять человек, находившихся в кабинете или зашедших туда чуть позже. В общей сложности Чьюи и другие суслики, подхватившие инфекцию от ганских животных, распространили обезьянью оспу на 72 человека в шести штатах США. К счастью, оспа принадлежала к наименее вирулентному западноафриканскому подтипу, а не к более смертоносному центральноафриканскому. Госпитализировать пришлось только 19 жертв{79}.

Случай этот, думаю, поразил Слифку своей злой иронией: ветеринар по незнанию собственными руками изготавливает биологическое оружие. Однако обезьянья оспа никогда не пробралась бы из джунглей Ганы в организм малыша Чьюи, если бы не коммерческое авиасообщение, подарившее патогену крылья и возможность беспрепятственно распространиться по всему земному шару. Таким же путем, как партия зараженных обезьяньей оспой грызунов, в Нью-Йорк перебрался из Европы грибок Pseudogymnoascus destructans. Этот грибок, который из глубин европейских пещер перекочевал в американские, скорее всего на грязных ботинках спелеологов, разъедает шкуру летучих мышей. С 2006 по 2012 год от вызываемой им болезни – синдрома белого носа – погибли миллионы мышей в 16 штатах США и четырех канадских провинциях, что привело к сокращению популяций, доходящему до 80 %{80}.

Воздушное сообщение не просто транспортирует патогены – оно диктует форму и размах пандемий, которые эти патогены способны вызвать. Если нанести современную пандемию гриппа на карту мира, как сделал физик-теоретик Дирк Брокманн в 2013 году, рисунок получится хаотичным и бесформенным. Болезнь, вспыхнувшая в материковом Китае и Гонконге, может без промежуточных остановок переброситься в Европу и Северную Америку – в точности, как обезьянья оспа, которая, начавшись в Гане, проявилась затем в техасском приюте для животных. На первый взгляд, распространение совершенно не поддается никакой логике, и предсказать, где патоген даст о себе знать в следующий раз, не представляется возможным.

Но, как выяснил Брокманн, если нанести те же самые очаги пандемии на карту авиасообщения, начнет вырисовываться некая определенность. На такой карте благодаря наличию прямых авиарейсов Нью-Йорк оказывается ближе к Лондону, отстоящему на 3000 миль, чем к Провиденсу (Род-Айленд), расположенному в 300 милях. И распространение пандемии на карте авиасообщения уже не похоже на хаотичные всплески. Там оно идет волнами, расходясь от очагов, словно круги от брошенного в воду камня. Транспортное сообщение, как свидетельствует карта Брокманна, определяет характер пандемий в гораздо большей степени, чем физическая география{81}.


— AD —

* * *

Если бы не новые средства транспортного сообщения, появившиеся в XIX веке, никаких пандемий холере вызвать не удалось бы. Накануне дебютного выхода холеры на международную арену промышленный мир как раз начал обретать новые очертания благодаря морским перевозкам: быстрые парусники и пароходы бороздили океаны, а недавно прорытые каналы доставляли пассажиров и грузы в прежде недоступную глубинку. Лучшей транзитной системы для передающегося через воду холерного вибриона нельзя было придумать при всем желании.

Казалось бы, холерному вибриону как морскому обитателю, имеющему доступ к океану, не составило бы труда добраться до любого берега самостоятельно. Как-никак океанские воды сообщаются между собой и связаны циркулирующими течениями. Второе самое быстрое в мире океанское течение – мыса Игольного – несет свои воды от родины холеры в юго-западной части Индийского океана прямо к южной оконечности Африки и порогу Атлантики{82}. Что стоит нескольким веслоногим-первопроходцам, зараженным холерным вибрионом, угодить в это течение и выехать на нем из Южной Азии?

Однако в действительности холерные вибрионы фактически прикованы к месту. Более 75 % видов веслоногих, служащих им резервуаром, всю жизнь проводят в том же мелководье, где рождаются. Те немногие, которых случайно вынесет в океанское течение, скоропостижно погибнут в открытом океане – морском аналоге пустыни Сахары, где туго с пищей и передвижение происходит медленно{83}.

Микробы, разумеется, может переносить и человек – вопрос, насколько далеко. Жертва холеры действительно представляет ходячий рассадник заразы, распространяя вибрион в испражнениях, а также через загрязненные испражнениями руки и личные вещи. Однако срок жизни холеры в человеческом организме короток – максимум неделя, если вибрион не убьет свою жертву раньше. В XIX веке, когда холера только появилась, этого времени ей никак не хватило бы, чтобы пересечь почти 5000 миль, отделяющих Сундарбан от густонаселенной Европы.

Для перемещения по суше холере понадобилась бы большая масса передвигающихся вместе людей. Толпа потенциальных жертв, заражающихся друг от друга, могла бы существенно увеличить срок и охват действия вибриона. Такой вид перемещения – с точки зрения патогена – компенсировал бы затухания. Если много людей заболеет одновременно, эпидемия стихнет, поскольку все потенциальные носители либо умрут, либо выработают иммунитет. В то же время, если заболеет лишь малая часть, уменьшаются шансы патогена последовательно заразить достаточное количество путешественников, чтобы те пронесли заразу на дальнее расстояние.

К тому же вибриону были доступны лишь массивы суши Старого Света. Чтобы вызвать глобальную пандемию, холере требовалось проникнуть в Новый Свет, где в XIX веке ее ждало столпотворение потенциальных жертв – поселенцев, рабов и индейцев. Холере нужно было пересечь открытый океан. Кто-то – или что-то – должен был послужить перевозчиком.

* * *

Европейцам и американцам казалось, что холера, как болезнь отсталого Востока, Западу не грозит. Один французский трактат 1831 года называл холеру «экзотическим порождением… неокультуренных бесплодных азиатских земель». Автор подчеркнуто именовал ее «азиатской холерой», чтобы отличать от обычной диареи, которую называли «холера морбус»{84}.

Франции, в частности, бояться было нечего. «Ни в одной другой стране, кроме Англии, не соблюдают так педантично правила гигиены», – заявлял с гордостью другой французский автор{85}. Париж, где богачи прогуливались по просторным паркам и принимали ароматические ванны, ничем не походил на болотистый мангровый Сундарбан{86}. Париж был средоточием Просвещения. Со всего мира в открывающиеся парижские больницы стекались студенты-медики, чтобы поучиться у ведущих французских врачей новейшим методам лечения и узнать о последних достижениях науки{87}.

И тем не менее медленно, но верно холера подбиралась к Европе. Осенью 1817 года холера, поднявшись на 1600 миль по Гангу, уничтожила 5000 человек в военном лагере. К 1824 году холера проникла в Китай и Персию, но той же зимой вымерзла на российских просторах. Вторая вспышка началась в Индии несколько лет спустя. В 1827 году британские войска вошли в Пенджаб, в 1830 году российская армия оккупировала Польшу. Холера следовала за ними как тень{88}.

В Париж холера вторглась в конце марта 1832 года. Не встретив достойного медицинского отпора, она уничтожила половину заразившихся, проявляясь набором ни на что не похожих жутких симптомов. Ни трагического туберкулезного кашля, ни романтичного малярийного жара. Лица холерных больных в считаные часы сморщивались от обезвоживания, слезные каналы пересыхали. Кровь становилась вязкой и застывала в сосудах. Лишенные кислорода мышцы сводило судорогой вплоть до разрывов. По мере того как один за другим отказывали органы, жертвы впадали в шоковое состояние, при этом находясь в полном сознании и литрами исторгая жидкий стул{89}.

По городу ходили страшные истории о том, как человек, сев пообедать, к десерту был уже мертв; о том, как муж вернулся домой со службы и обнаружил на двери записку, сообщающую, что жена и дети умирают в больнице; о том, как пассажиры поезда вдруг падали замертво на глазах всего купе{90}. Причем не просто хватались за сердце и рушились на пол, а бесконтрольно опорожняли кишечник. Холера была унизительной, дикарской болезнью, она оскорбляла благородные чувства XIX века. Эта экзотическая захватчица, как пишет историк Ричард Эванс, превратила просвещенных европейцев в орду дикарей{91}.

«Мысль о том, что вас может скрутить внезапный неконтролируемый приступ диареи в трамвае, в ресторане, на улице, в присутствии десятков или сотен приличных людей, – пишет Эванс, – пугала, пожалуй, не меньше, чем мысль о самой смерти»{92}. Наверное, даже больше.

Еще одним распространенным страхом, который внушала холера, был страх оказаться похороненным заживо. Это сегодня у нас есть мониторы, громким писком оповещающие, что у человека отказали жизненно важные органы, и, если не считать редких сенсационных случаев, пограничная область между жизнью и смертью довольно узка. В XIX веке эта серая полоса была гораздо шире, и прессу наводняли истории о том, как при эксгумации аккуратно положенные в гроб тела находили в судорожных позах, с переломанными костями, с зажатыми в костлявых пальцах клоками вырванных волос – свидетельствами жутких мук, пережитых заточенными заживо в гробу.

Врачи столетиями пытались установить точные признаки смерти, споря о разнице между так называемой «видимой» и «подлинной» смертями. В 1740 году выдающийся французский медик Якоб Винслов утверждал, что распространенные методы проверки – уколы булавками и хирургические надрезы – не отличаются достоверностью. (Бедный Винслов сам был в детстве дважды ошибочно признан умершим и положен в гроб.) Некоторые считали наиболее надежным показателем разложение трупа, однако это было суровое и дурно пахнущее испытание для скорбящих родных, которым пришлось бы дожидаться разложения умершего, прежде чем начать оплакивать его всерьез. И даже в этом случае, доказывали некоторые, человек может быть еще жив – просто в коме и с развивающейся гангреной.

Новые законы, изобретения, методы обращения с мертвыми – или предположительно мертвыми – телами частично разрешили проблему. В 1790-х, согласно новым правилам погребения, в Париже требовалось надевать на труп специальные перчатки со шнурком: если у похороненного дрогнет хоть один палец, шнур приведет в действие большой молоток, который ударит в гонг. По указанию местных врачей по кладбищам ходили дозорные, прислушиваясь, не раздастся ли где сигнал. (Сейчас мы выискиваем признаки смерти у живых, а тогда выискивали признаки жизни у мертвых.) Закон 1803 года требовал хоронить не раньше чем через день после предполагаемой смерти, на случай, если все-таки произошла ошибка. В 1819 году французский врач Рене-Теофиль-Гиацинт Лаэннек разработал стетоскоп, позволявший расслышать даже слабое биение сердца (и в то же время освободивший доблестных медиков от необходимости прижиматься ухом к груди пациенток). Благотворительные общества вроде Королевского гуманитарного, учрежденные с конкретной целью – реанимировать утонувших, – вели просветительскую деятельность, разъясняя тонкие различия между живым и мертвым. (Девиз общества, сохранившийся по сей день, гласил: «Lateat scintillula forsan» («Возможно, искра [жизни] еще теплится»).){93}

Холера наводила страх на парижан тем, что лишала и этой шаткой опоры. Она с легкостью превращала человека в живой труп – синий, осунувшийся, неподвижный. «Совершить фатальную ошибку ничего не стоит, – жаловался один врач во время вспышки холеры 1832 года. – Как-то раз я констатировал смерть у человека, который на самом деле скончался лишь несколько часов спустя»{94}. Однако на время эпидемии об отсрочке похорон пришлось забыть. Мертвецов – и кажущихся таковыми – грузили вповалку на хлипкие телеги, с которых на мостовую ручьями лились испражнения. Всех погребали скопом в общих могилах, наваливая трупы в три слоя.

Власти запретили массовые собрания и убрали рынки из центра города. Дома заболевших помечали специальными знаками, их жителей не выпускали наружу, удерживая на карантине. И тем не менее похоронные процессии шли нескончаемым потоком. Церкви были затянуты траурным крепом. Городские больницы были переполнены неподвижно застывшими на пороге смерти больными, измочаленными холерой до такой степени, что кожа их превратилась в сплошной багровый синяк. Те, кто еще мог двигаться, глушили мучения пуншем, раздававшимся как лекарство. «Ужасающая картина, – писал находившийся в Париже американский корреспондент Н. П. Уиллис. – Они привставали на койке и протягивали руки к соседям. Бледные, с синими губами, в больничных белых рубахах, они выглядели как восставшие из гробов».

По вечерам той жуткой весной парижская знать устраивала пышные маскарады, где – в пику холере – танцевали «холерные вальсы» в костюмах живых мертвецов, в которых вскоре превратятся многие из гостей. Уиллис, побывав на одном из этих «холерных балов», рассказывал о человеке, нарядившемся самой холерой – «доспех из костей, налитые кровью глаза и прочие жуткие атрибуты ходячего мора». То один, то другой из пирующих во время чумы срывал маску, обнажая побагровевшее лицо, и падал на пол без сознания. Холера убивала так быстро, что в могилу умершие попадали в тех же маскарадных костюмах{95}. (Парижские «холерные балы» и репортажи Уиллиса вдохновили тридцатитрехлетнего циника из Балтимора Эдгара Аллана По написать «Маску Красной смерти» – рассказ о маскараде, где явление гостя «с головы до ног закутанного в саван» приводит к гибели «бражников в забрызганных кровью пиршественных залах».)

К середине апреля от холеры погибло более 7000 парижан. Окончательная статистика неизвестна. Чтобы уменьшить панику, правительство полностью запретило публиковать данные о смертности{96}.

Кто мог, бежал из города, оставляя позади разруху и хаос, в котором холера могла бушевать, не опасаясь отпора со стороны сестер милосердия, врачей и полиции{97}. «Холера! Холера! Других тем для разговора просто не существует, – жаловался Уиллис. – Люди ходят по улицам с камфорными мешочками на шее, уткнувшись носом во флакон с нюхательной солью, ужасом охвачены все слои населения, все, кто может убежать из города, бегут». Город в панике покинуло около 50 000 парижан – настоящий исход. Вся эта толпа разлилась по дорогам, рекам и морям, наводняя холерой новые земли еще стремительнее, чем ее предшественники – орды завоевателей, моряков и торговцев{98}.

Беженцы уходили пешком и уезжали на дилижансах, шлепали по ручьям и садились на океанские корабли. Благодаря новым путям сообщения холера быстро перебралась за океан и проникла в глубь Северной Америки.

* * *

Еще несколько столетий после Колумба пересекать Атлантику было рискованно, и попытки предпринимались лишь изредка. Голландцы, основавшие будущий Нью-Йорк, фрахтовали суда для перехода через океан лишь раз в году, и то не гарантированно. Изнурительное и дорогое плавание занимало восемь недель, отчасти потому, что осторожные капитаны старались держаться подальше от самого короткого пути через суровую Северную Атлантику. В эпоху британской колонизации все планы судовладельцев, намеревавшихся перевозить через океан товары и пассажиров, были зарублены на корню ограничительными тарифами и опасностью столкнуться с пиратами. Порты Нью-Йорк, Бостон и Филадельфия постепенно чахли. Даже после того, как американцы завоевали независимость от Британии, перебраться на другую сторону Атлантики можно было, лишь дождавшись, пока местный судовладелец объявит дату отплытия, потом надеяться, что пассажиров и груза наберется достаточно, а потом, если звезды сойдутся, как нужно, еще неделю-другую томиться в порту, пока ветер и погода не позволят выйти в море.

Перевозки из Соединенных Штатов начали набирать обороты во время наполеоновских войн, когда порты Нью-Йорк, Бостон и Филадельфия получили возможность – пока Европа воюет – вклиниться в прибыльную морскую торговлю с Китаем. В 1817 году, как раз когда холера делала первые шаги в Сундарбане, амбициозные американские судовладельцы, финансируемые недавно учрежденным банком Manhattan Company (позже ставшей ядром конгломерата JPMorgan Chase), выступили с новой для трансатлантических перевозок инициативой – организовали регулярные рейсы между американскими и европейскими портами, в том числе Ливерпулем, Лондоном и Гавром. Томиться в ожидании в порту больше не приходилось. Так называемые пакетботы Black Ball Line, Cunard Line и других судоходных компаний отправлялись из Соединенных Штатов еженедельно с полной загрузкой и везли через океан пассажиров, почту и товары{99}.

За весь XVII и XVIII век в Новый Свет перебрались лишь 400 000 эмигрантов из Европы. Менее чем за столетие после появления трансатлантических регулярных перевозок корабли, следующие в Соединенные Штаты, приняли на борт 30 млн европейцев. Атлантика, когда-то служившая грозным естественным препятствием для распространения холеры, стала оживленной транспортной артерией, переправлявшей нескончаемые потоки пассажиров, груза – и невидимых микробов, путешествовавших «зайцами».

* * *

Инфицированные пассажиры на борту пакетботов без помех заражали здоровых. Если пассажиры первого класса путешествовали в элегантных каютах и наслаждались изысканными кушаньями, то остальная масса теснилась в трюме, толкаясь плечами и локтями. Ночью и в непогоду люки приходилось задраивать, и трюм превращался в душегубку. «Как пассажиру третьего класса помнить о своем человеческом достоинстве, если, прежде чем приступить к еде, он вынужден сперва выковырять оттуда червей, – жаловался один корреспондент, которому довелось путешествовать таким образом, – и есть на своей душной вонючей койке или в зловонном жарком трюме, где спят сто пятьдесят человек?» На несколько сотен пассажиров приходилось всего несколько туалетов, и экскременты, смешиваясь с вонючей трюмной водой, сочились сквозь палубы{100}.

Распространению холеры способствовали и принятые в судоходстве порядки. Бочки для питьевой воды перед выходом в море зачастую наполняли из тех же заливов и рек, в которых купались и куда справляли нужду местные. Если какой-то из портов или городов отправления или захода оказывался пораженным холерой, местные вибрионы легко могли проникнуть в питьевую воду на борту. На судне воду наливали в деревянные бочки и баки, которые чистились редко – или вовсе никогда, а вода эта использовалась пассажирами и для питья, и для готовки во время плавания{101}.

Как только среди пассажиров вспыхивала холера, весь корабль превращался в плавучий рассадник вибриона, сливающий зараженные нечистоты прямо в моря, заливы и гавани, через которые он проходил{102}.

Переносчиками холеры могли служить и сами корабли, даже если пассажиров на борту болезнь не касалась. В XIX веке на судах легально и нелегально путешествовали самые разные млекопитающие, птицы, растения и другие живые существа. На борту ехали скотина, домашние питомцы и вредные насекомые. Моллюски, водоросли и прочие морские создания, легко колонизируемые холерным вибрионом, проникали в деревянный корпус судна или облепляли днище, создавая возможность транспортировки для патогена, который иначе оказался бы нетранспортабельным. (Одним из таких переносчиков оказалось Sphaeroma terebrans – крохотное ракообразное, роющее ходы в корнях мангровых деревьев. Где-то в 1870-х оно, угнездившись в деревянном корпусе корабля, перебралось со своей родины в Индийском океане на берега Атлантики, где в изобилии обитает теперь, подгрызая корни мангровых деревьев во Флориде и других местах.)

Корабли рассеяли по свету тысячи разных видов живых существ вместе с балластом – тяжестями, которыми заполняли пустые трюмы для остойчивости. На деревянных судах использовался сухой балласт – тонны песка, почвы, камней вперемешку с крабами, креветками, медузами, актиниями, морскими травами, водорослями и другими организмами. Перед отходом его загружали в трюм, а по прибытии к месту назначения сбрасывали, создавая целые насыпи, кишащие чужеземными видами. Несколько несущих холерный вибрион ракообразных, выброшенных за борт с грудой сухого балласта, вполне могли породить заокеанскую колонию «иммигрантов».

Водяной балласт, используемый на металлических судах, в качестве переносчика холеры работал еще лучше. Металлические суда, кроме водонепроницаемости, дающей возможность пользоваться водяным балластом, отличались большей скоростью, прочностью и вместимостью, чем деревянные. Первый металлический пароход, построенный в 1820 году, совершал рейсы из Лондона во французский Гавр, а затем в Париж. К 1832 году европейские металлические суда уже ходили в Африку и Индию.

Как способ транспортировки морских организмов, пишет морской эколог Дж. Карлтон, балластные воды «почти не имели равных ни на суше, ни на море по биологическому охвату и эффективности»{103}. Современные исследования позволяют предположить, что ежедневно в балластных водах переправлялись через океаны около 15 000 морских видов, в том числе и холерный вибрион. Каждый из миллиона галлонов балластной воды, закачиваемой из мелких бухт и дельт охваченных холерой Европы и Азии, мог содержать около 10 млрд вирусных частиц, дожидающихся, когда их выпустят на волю на другом берегу океана{104}.

* * *

По суше глубинные районы Соединенных Штатов во времена появления холеры были практически недосягаемы. Большинство дорог представляли собой трудно проезжаемые просеки через дикие леса и болота, где вязкая грязь и поваленные деревья могли задержать конные экипажи и повозки на недели. Чтобы перевезти товар на несколько десятков миль в глубь страны по суше, денег и времени уходило не меньше, чем на переправку его через океан в Англию{105}.

Суда, наоборот, ходили быстро и регулярно. Благодаря недавно появившимся пароходам пассажиры могли перемещаться вверх и вниз по естественным водным путям – таким, например, как трехсотмильный Гудзон, текущий от хребта Адирондак в Нью-Йорк, и Миссисипи, несущая свои воды через 2000 миль из северной Миннесоты в Мексиканский залив.

Однако до середины первого десятилетия XIX века неразрывная цепь Аппалачей, протянувшаяся через восточную часть страны, гигантской стеной отрезала речное сообщение по Миссисипи и Великим озерам от международного океанского – трансатлантического и гудзонского{106}. Холера и другие передающиеся через воду патогены, добравшись до берегов Америки, не могли продвинуться дальше на запад водным путем.

Положение дел изменилось после открытия в 1825 году канала Эри, повенчавшего соленые воды Атлантики с пресноводной сетью внутренних рек. Канал прошел прямо через Аппалачи, соединив в Буффало реку Гудзон с отстоящим более чем на 300 миль озером Эри. Это чудо инженерной мысли, обошедшееся в астрономическую по тем временам сумму 7 млн долларов (около 130 млрд в пересчете на доллары 2010 года), Натаниэль Готорн назвал «водным трактом, несущим бурный поток грузов из прежде не сообщавшихся между собой земель». Снизив расходы на перевозки между внутренними частями страны и побережьем на 95 %, канал изменил экономику своего южного порта – Нью-Йорка. Благодаря каналу Нью-Йорку удалось затмить своих соперников – Филадельфию, Бостон и Чарльстон, став «городом вереницы кораблей, протянувшейся вдоль обоих берегов на значительное расстояние, и леса мачт, которым мало кто из других городов мог похвастаться», как выразился один из побывавших там{107}.

Но, резко взвинтив объемы перевозок, эта водная артерия дала возможность микробным патогенам со всех концов света просочиться в дальние уголки Америки. На церемонии открытия канала высокопоставленные лица вылили в бурную Нью-Йоркскую гавань по бутылке воды из тринадцати величайших рек мира – Ганга, Нила, Темзы, Сены, Амазонки и др., а также бочонок воды из самого канала. Они праздновали новую эру судоходного сообщения, однако на самом деле эта церемония знаменовала, скорее, начало эры передающихся через воду патогенов{108}.

Движение по каналу было интенсивным. Баржи, ежедневно причаливавшие даже к самым крохотным поселкам, ходили весь день и всю ночь. 30 000 человек, вместе с семьями живших по берегам, чтобы обеспечивать круглосуточную работу канала, трудились на 83 шлюзах и акведуках, управляли лошадьми и мулами, буксировавшими суда. К 1832 году вниз по застойному мелководью канала Эри было переправлено 0,5 млн баррелей муки и более 100 000 бушелей пшеницы – не говоря уже о 36 млн футов леса только за тот год. Канальные суда, доверху нагруженные лесом и битком набитые пассажирами, иногда вынуждены были простаивать в очереди к шлюзу до тридцати шести часов.

Вместе с зерном и чаем за Аппалачи хлынула волна иммигрантов. Сойдя со шхун, пересекших Атлантику, они плыли дальше по каналу, а потом пересаживались на другие суда, чтобы продолжить путь по воде на запад, увлекая за собой холеру{109}.

* * *

Весной 1832 года в морские порты восточного побережья Северной Америки хлынули десятки тысяч иммигрантов из охваченной холерой Европы. Первые вспышки болезни возникли в Монреале и Квебеке, на северо-восточной кромке паутины рек и каналов, раскинувшейся по Северной Америке. За одиннадцать жутких дней от холеры в этих двух канадских городах погибли 3000 человек, обнаружились очаги и в соседних селениях вдоль канала. Проникнув в систему Эри, холера обеспечила себе бесплатный билет в остальную часть континента. Войска из Нью-Йорка двигались на запад сражаться с индейским воином Черным Ястребом за спорные территории Иллинойса – холера следовала за ними по пятам. Она косила солдат десятками на речных судах, и заболевших ссаживали на берег, что приводило к возникновению новых очагов. Другие в панике дезертировали. Один из проезжавших видел шесть заболевших дезертиров на дороге между Детройтом и фортом Грэтиот (Мичиган) на южной оконечности озера Гурон. Труп седьмого доедали кабаны. «Некоторые умирали в лесах, доставаясь на растерзание волкам, – пишет исследователь истории холеры Дж. Чеймберс. – Другие падали в полях и вдоль дорог, но их никто не трогал. Выжившие, отставшие от своих, брели с заплечными котомками не зная куда, от них шарахались, как от прокаженных». Из всего личного состава больше половины погибло или дезертировало, «не сделав ни единого выстрела».

Ниже по течению из Нью-Йорка бежали более 70 000 жителей, напуганные известиями о холере{110}. Сегодня от эпохи великих каналов, начавшейся с канала Эри, осталось одно воспоминание. Об упадке свидетельствует, в частности, состояние канала Чесапик – Огайо в Мэриленде: водная артерия, по которой возили уголь из Аллеганских гор с 1831 по 1924 год, сейчас используется в основном как зона отдыха. Длинное русло обмелело почти на всем протяжении, а старые дома шлюзовщиков, где те когда-то жили с семьями, обветшали и разрушились. Остались только каменные фундаменты и водяные насосы, скрытые зарослями низкорослой азимины[5]. Уличные туалеты, расположенные в нескольких метрах от домов, заменены мобильными голубыми кабинками для велосипедистов в яркой синтетической экипировке, со свистом проносящихся по пешеходной дорожке на берегу канала, по которой раньше шли мулы и лошади, тащившие лодки. Канал превратился в прежнюю дикую, мелкую и несудоходную речку, пригодную лишь для каякеров, байдарочников и местной ребятни, которой все равно, где купаться жарким летом, набегавшись в лесу{111}.

Но, хотя каналы ушли в небытие, запущенные ими торговые и пассажирские потоки продолжают развиваться.

Каналы и пароходы – а также угольные топки, хлопкоочистительные машины и другие чудеса индустриальной эпохи – первыми выдернули мировую экономику из исторической колеи. Сотни лет развитие мирового производства оставалось относительно равномерным, вырастая на каких-нибудь 1,7 % на душу населения за столетие, поскольку живущее впроголодь человечество обеспечивало себе средства к существованию за счет собственной мускульной силы. Затем мы выпустили на свободу скрытую энергию ископаемого топлива, раскочегарив промышленный переворот. Менее чем за столетие – с 1820 по 1900 год – мировое экономическое производство увеличилось вдвое. И продолжает расти. За последние шестьдесят лет мировая торговля выросла в двадцать раз – прирастая быстрее, чем население или ВВП{112}.

Каналы сами «вырыли себе яму». Приобщив американцев к международной коммерции – фермеры из Буффало получили возможность лакомиться свежими лонг-айлендскими устрицами и экзотической бакалеей вроде чая и сахара, – они раззадорили аппетиты, которые уже не смогли удовлетворить. Спрос на все более быстрое и мощное транспортное сообщение рос, как раковая опухоль, и одновременно таяла надежда, что каналы с ним справятся. Куда там, если их глубина не превышала полутора метров. Сперва их потеснили железные дороги. Потом скоростные шоссе. И наконец всех вместе оставили далеко позади самолеты – перевозчики самых ценных товаров глобальной торговли.

Машина, изобретенная братьями Райт в 1903 году, сейчас переносит сквозь облака по миллиарду человек ежегодно{113}. Они летают не только из горстки основных аэропортов в крупных городах, но и из десятков тысяч больших и маленьких населенных пунктов даже в самых дальних странах. 15 000 аэропортов есть только в США. Для сравнения: в Демократической Республике Конго их более двух сотен, сотня в Таиланде и, по данным 2013 года, почти пятьсот в Китае{114}.

Статус крупнейшего международного транспортного узла Нью-Йорку, разумеется, сегодня уже не принадлежит. Центр сместился. Из десяти самых крупных и оживленных аэропортов мира девять находятся в Азии – семь из них в Китае{115}. В Штатах воротами в мир служил Нью-Йорк, в Китае эту роль выполняет Гонконг, где самолеты принимают больше груза – видимого и невидимого, – чем где бы то ни было. И если холера путешествовала по свету под парусом и на всех парах, то наследники холеры летают по небу{116}.

* * *

Предпосылки для адаптации вируса атипичной пневмонии к человеческому организму создал рост продовольственных рынков, однако распространению его по всему земному шару и вспышке мировой эпидемии 2003 года способствовали современные воздушные перевозки и неприметный бизнес-отель под названием «Метрополь» в центре гонконгского Цзюлуна.

Первых жертв атипичной пневмонии на юге Китая везли в местные больницы, в том числе в Мемориальную больницу имени Сунь Ятсена в Гуанчжоу. Персонал трудился не покладая рук, обеспечивая необходимый уход и лечение, однако и личную жизнь врачей никто не отменял. Один из них, доктор Лю Цзяньлунь, закончив дежурство, умылся, переоделся и уехал за 90 миль от Гуанжчоу на юг, в Гонконг, куда его пригласили на свадьбу. Несколько часов спустя он уже заселялся в номер 911 в «Метрополе», где и получили выход на свободу вирионы атипичной пневмонии, проникнувшие в его организм{117}.

Вырвавшегося вируса оказалось так много, что его генетические следы в ковре эксперты находили еще месяцы спустя{118}. Как именно заразились атипичной пневмонией от доктора Лю еще двенадцать постояльцев отеля, не известно. Может, проехались с ним в лифте, а может, прошли по коридору мимо двери, за которой он закашлялся или его вырвало. Возможно, дотронулись до стены, которой коснулась ладонь чихавшего в руку доктора. Или вдохнули распыленный вирус из водяной взвеси, образовавшейся после того, как доктор спустил за собой в туалете{119}.

Но мы знаем наверняка, что соседи доктора Лю по отелю относились к категории людей, приехавших из разных стран и по роду своей деятельности много путешествующих по миру. Точно такой же контингент постояльцев я застала в этом отеле (переименованном в «Метропарк») зимой 2012 года. В полутемном баре с подвесным потолком, покрытом глянцевой черной плиткой, испаноговорящие парочки тихо опрокидывали рюмку за рюмкой, а седовласый австралиец просматривал деловую рубрику англоязычной газеты. Чуть позже я слышала, как он обсуждал с элегантным азиатом свои финансовые операции в Танзании и Индонезии.

В числе соседок доктора Лю в 2003 году оказалась стюардесса. Она успела долететь до Сингапура и уже там, попав в больницу, передала вирус лечащему врачу, который отправлялся в Нью-Йорк на медицинскую конференцию. Добрался он только до Франкфурта. Другие соседи доктора Лю разлетелись в Сингапур, Вьетнам, Канаду, Ирландию и США. За сутки вирус атипичной пневмонии распространился на пять стран, а в конечном итоге дал знать о себе в 32. Благодаря такому чуду, как путешествия по воздуху, одного заразившегося оказалось достаточно, чтобы посеять мировую эпидемию{120}.

* * *

Заразиться чем-нибудь в самолете боятся многие, однако в действительности во время самого полета без особых помех распространяется лишь определенный подтип патогенов. Патогены, которые передаются через непосредственный контакт – как ВИЧ или Эбола, – не склонны размножаться за время перелета. В первый год начавшейся в 2014-м эпидемии в Западной Африке самолетом путешествовали всего двое зараженных вирусом Эбола, и ни тот, ни другой не заразили никого во время рейса{121}. (Передающиеся в ходе непосредственного контакта патогены вроде Эболы гораздо лучше приспособлены к распространению через погребальные обряды, когда происходит церемониальное омовение зараженного мертвого тела, и в учреждениях здравоохранения, где медики совершают массу манипуляций с зараженными пациентами. Оба фактора во многом способствовали развитию эпидемии Эболы в 2014 году.) Патогены, распространяющиеся от человека к человеку через переносчиков (например, комаров, как вирус Западного Нила и лихорадка денге), тоже нечасто выдерживают перелеты. В холодном и сухом воздухе современных самолетных салонов комары-переносчики выживают плохо.

Зато как нельзя лучше приспособлены к распространению в полете респираторные патогены вроде атипичной пневмонии. Передаваясь воздушно-капельным путем во время кашля, чихания или в распыленном виде, в форме повисающей в воздухе взвеси из микроскопических капель, они способны за время от взлета до посадки рассеять инфекцию от одного зараженного на весь салон. Не таким заметным, но не менее мощным фактором распространения инфекции через воздушные перелеты служит усиление мобильности зараженных носителей, для которых из-за ослабленности организма другие способы транспортировки были бы непригодны. К этой категории относятся, например, хирургические больные, вклад которых в глобальное распространение инфекционных патогенов прежде был минимальным. После операции человек обычно считался нетранспортабельным. Сегодня все иначе. Люди путешествуют по свету после недавнего хирургического вмешательства, перенося патогены из операционных с одной части земного шара в другую.

Каждый год сотни тысяч так называемых медицинских туристов из США, Европы, Ближнего Востока и других регионов прилетают на операции в Индию. Благодаря рыночным реформам начала 1990-х, обеспечившим несколько десятилетий 8 %-ного ежегодного прироста индийской экономики, современные частные больницы в Индии ничуть не уступают западным. Но, поскольку в целом для страны по-прежнему характерны бедность и мизерные зарплаты, это (наряду с некоторыми другими факторами) позволяет поддерживать просто смешные цены на лечение в этих больницах. Поэтому в Индию валом валят иностранцы, рассчитывающие на недорогую трансплантацию органа, замену коленного сустава или операцию на сердце{122}.

Такого поворота событий никто не мог вообразить даже в относительно недавних 1980-х, когда в Индии еще царил экономический застой, и семьи вроде моей летали в гости к индийской родне с полным аптечным арсеналом, чтобы в случае чего не пришлось полагаться на сомнительное местное здравоохранение. Индийцы, которые могли себе такое позволить, за высокотехнологичным медицинским обслуживанием отправлялись в Нью-Йорк или Лондон.

Аэропорты в индийских городах тогда были обшарпанными ангарами, залитыми флуоресцентным светом, где к каждому выходящему кидалась стая поджарых усатых молодых людей в туго застегнутых под горло рубашках, наперебой предлагая такси, а отбывающие, крепко зажав в руках билеты, толпились большими разновозрастными семьями. В постоянно засоренные и протекающие туалеты старались по возможности не заходить. Нынешний международный аэропорт имени Индиры Ганди в Дели – это ослепительное сооружение с современными кафе, цветными абстрактными панно на стенах и движущимися дорожками, на которых плывут по длинным залам и переходам стильные молодые бизнесмены с неизменными телефонами и планшетами в руках. В мой очередной приезд туда в 2012 году на глаза то и дело попадались указатели на больницу Medanta – одну из множества новехоньких частных клиник в корпоративной собственности, которые обслуживают медицинских туристов и расположены в шаговой доступности от зоны получения багажа{123}.

Пятнадцать процентов пациентов Medanta прибывают на операцию из-за океана, поскольку в Индии она обойдется им в пять раз дешевле, чем на Западе, как утверждает пресс-служба больницы. Расположена она в пяти минутах езды от аэропорта – современное стеклянное здание в окружении зеленых садов за высокими коваными воротами, отсекающими его от прежнего уклада, который, впрочем, не сдает позиций: прямо рядом с воротами уличные торговцы продают свежевыжатые соки с облепленных мухами деревянных тележек, а рабочие, рассевшись на корточках вокруг дымного костра, готовят немудреный обед. Внутри больница напоминает музей – высокие потолки, беломраморные полы, огромные стены из матового стекла.

За одной из стеклянных дверей скрывается зал ожидания для медицинских туристов и их родственников. Из индийцев здесь только персонал, остальные – из Восточной Азии, с Ближнего Востока, из стран Запада, прямо из аэропорта, даже пленку с багажа еще не размотали. Откинувшись на черных кожаных диванах, они потягивают бесплатные горячие напитки и смотрят передачи на плоских телевизорах. Организацией программ лечения занимается отдел по работе с иностранными пациентами – он же помогает с получением визы, обеспечивает трансфер из аэропорта, проживание в гостинице и экскурсии в реабилитационный период. Предоставляют даже консьерж-услуги – заказ столика в ресторане и проведение досуга{124}.

Но каким бы комфортом ни окружали медицинских туристов в больнице, на операционном столе их внутренние ткани мгновенно соприкасаются с уникальной микробной средой Дели, и все микробы, которые проникнут в их организм во время процедур, они повезут домой. Хирургические пациенты особенно уязвимы для инфекционных патогенов. Скальпель хирурга пробивает защитную оболочку кожи, отделяющую внутренние ткани и органы от внешней среды, и тем самым дает возможность армии микробов, живущих на поверхности кожи, в воздухе над койкой, на хирургических инструментах и других объектах, оказывающихся в непосредственной близости к открытой ране, проникнуть внутрь. Даже самая тщательная стерилизация зачастую бессильна. Проникшие внутрь микроорганизмы имеют все шансы размножиться, поскольку сама операция, не говоря уже о предшествующем ей состоянии, как правило, угнетает иммунную систему пациента.

Заражаемость в больницах типа Medanta примерно такая же или ниже, чем в больницах США, однако сами возбудители инфекций отличаются. Во-первых, большинство бактерий в индийских больницах – грамотрицательные, т. е. заключены в крепкую внешнюю оболочку, повышающую устойчивость к антибиотикам и антисептикам, в отличие от грамположительных штаммов, преобладающих в западных больницах. (Термин обязан своим происхождением Гансу Христиану Граму, разработавшему способ выявления принадлежности бактерий к одной из двух разновидностей.) Во-вторых, поскольку Индия сильно страдает от бактериальных болезней – диарея и туберкулез ежегодно уносят примерно миллион жизней – и не регулирует применение антибиотиков (они продаются без рецепта по всей стране), многие бактериальные патогены в Индии для антибиотиков неуязвимы. Если в Соединенных Штатах устойчивостью к воздействию распространенных антибиотиков обладают 20 % больничных инфекций, то в Индии – больше половины{125}.

Особенно опасный патоген под названием NDM-1 (металло-бета-лактамаза из Нью-Дели 1) существует в Нью-Дели по крайней мере с 2006 года. По сути, это фрагмент ДНК – плазмида[6], способная передаваться от одного вида бактерий к другому. Опасность его в том, что он наделяет бактерию резистентностью к 14 классам антибиотиков, в том числе мощным внутривенным, назначаемым в больницах как последнее средство, когда остальные способы лечения оказались бессильны. Иными словами, благодаря NDM-1 бактериальный патоген становится практически неуязвимым. Сдержать инфекции, несущие в себе NDM-1, получается только у двух далеких от совершенства лекарств – антибиотика старого поколения под названием колистин, который из-за токсичности вышел из употребления в 1980-х, и дорогого внутривенного тигециклина, который одобрен только для инфекций в мягких тканях{126}.

Благодаря скорости, размаху и относительному комфорту воздушных перелетов возможность переправляться через континенты и океаны получают даже самые малоизвестные патогены. NDM-1 выбрался из индийских операционных в организмах медицинских туристов. Впервые его выделили в 2008 году в ходе обычного бактериального посева из мочи пятидесятидевятилетнего мужчины, госпитализированного под Стокгольмом. Подцепил он бактерию, содержащую NDM-1, в Нью-Дели. Другие случаи, зафиксированные в Швеции, а также в Великобритании, тоже были связаны с пациентами, летавшими в Индию или Пакистан на косметические операции или пересадку органов. В 2010 году инфицирование бактериями с NDM-1 было выявлено у трех пациентов из США – все трое ранее проходили лечение в Индии. К 2011 году бактерии с NDM-1 обнаружились у больных в Турции, Испании, Ирландии и Чехии. К 2012 году медицинские туристы распространили NDM-1 на двадцать девять стран мира{127}.

До сих пор NDM-1 попадался в основном среди безвредных для организма видов бактерий: например, Klebsiella pneumoniae (палочки Фридлендера), обитающей во рту, на коже и в кишечнике здоровых людей, или Escherichia coli, кишечной палочки. Но сфера медицинского туризма, способствующая распространению плазмиды, по-прежнему прибыльна и процветает. Цены на лечение в экономически развитых странах все такие же астрономические, поэтому пациенты вынуждены подниматься в облака и лететь на другую половину земного шара в поисках более дешевого и быстрого медицинского обслуживания. Несмотря на обнаружение NDM-1, никто пока не торопится сдавать билеты. Чем дальше эти и другие пациенты будут разносить NDM-1 – и чем больше бактериальных видов он встретит в своих странствиях, тем выше вероятность попадания плазмиды в какой-либо опасный бактериальный патоген.

Подобный патоген, усиленный NDM-1, расшатает всю медицинскую практику, поскольку мало какие медицинские процедуры будут стоить риска получить вызываемую им почти не поддающуюся лечению инфекцию. «Все достижения медицины будут перечеркнуты, – предрекает микробиолог Чанд Ваттал из больницы сэра Ганги Рама в Нью-Дели. – Пересадка костного мозга, замена органов или суставов – обо всем этом придется забыть»{128}.

* * *

От легкости, с которой транспортные сети распространяют обладающие пандемическим потенциалом патогены вроде NDM-1, становится не по себе. Однако со времен холеры им это удается все быстрее и эффективнее.

Но мы не пассивные жертвы собственной мобильности, обреченные на преследование тучами злокозненных микробов. Глобальное распространение микроба действительно служит предпосылкой пандемии, однако одного этого фактора недостаточно. Патогены, даже вездесущие, способны вызвать пандемию лишь при наличии подходящих условий для передачи в месте приземления. Широко распространенный патоген, лишенный таких условий, безобиден как оставшаяся без ядовитых зубов змея.

Кроме того, освоенные патогеном способы передачи не отличаются гибкостью. Адаптировавшись к тому или иному способу, патоген не может в одночасье изменить сложную механику перехода от жертвы к жертве. Именно поэтому, как свидетельствует история, переносимые комарами микроорганизмы не превращаются в передающиеся через воду, а водяные не эволюционируют в распространяющиеся воздушным путем. Но если способ передачи относительно жесткий, то условия передачи, которыми пользуются патогены, достаточно изменчивы: их почти целиком формируют наши собственные действия.

Да, некоторые патогены распространяются за счет определенных форм интимного сближения, свойственного человеческому обществу, – от половых отношений до тесноты и давки, при которой люди дышат друг другу в лицо, но многие распространяются менее заметными, окольными путями, сравнительно редкими или легко изменяемыми. Патоген Toxoplasma gondii (токсоплазма) попадает в человеческий организм в процессе уборки лотка зараженной кошки, съевшей грызуна, мясо которого содержит цисты соответствующего паразита. Патогену Dicrocoelium dendriticum (ланцетовидная двуустка) требуется, чтобы его яйца «высидела» внутри собственного организма улитка, затем слизь улитки выпили муравьи, а муравьев сжевали вместе с травой травоядные.

Холерному вибриону необходимо, чтобы человек регулярно поглощал собственные экскременты. И это хорошо, потому что мы можем с легкостью лишить патоген возможностей распространения, ведь употребление отходов чужой жизнедеятельности не требуется ни для выживания самого человека, ни для стабильности общества. Плохо другое: иногда историческая обстановка складывается так, что даже самая ненужная и рискованная практика оказывается почти неизбежной.

Похожие книги из библиотеки