Глава третья

Грязь

Экскременты – идеальное средство распространения патогенов от одного человека к другому. Человеческие фекалии сразу после исторжения из организма кишат бактериями и вирусами. Почти 10 % их веса приходится на бактерии, и в каждом грамме может содержаться до миллиарда вирусных частиц. В год обычный человек производит 49 литров экскрементов (плюс 492 литра стерильной мочи) – это целая река отходов жизнедеятельности, полная микробов. Если не ограждать и не изолировать эти отходы, они липнут к подошвам ног и остаются на руках, загрязняют пищу, просачиваются в питьевую воду, позволяя патогенам перебираться от одной жертвы к другой{129}.

К счастью, человек уже не первое столетие сознает, что для здорового существования отходы жизнедеятельности необходимо держать подальше. Древние цивилизации в Риме, в долине Инда, в долине Нила умели обращаться с отходами так, чтобы те не загрязняли пищу и воду{130}.

Древние римляне смывали отходы подальше от поселений, чтобы они разлагались там без помех. Пресную воду они проводили из дальних ненаселенных высокогорий с помощью системы деревянных и свинцовых труб, обеспечивавшей жителю империи 1135 литров воды ежедневно – в три раза больше, чем потребляет сегодня средний бесконтрольно расходующий воду американец, согласно данным Агентства по охране окружающей среды США. В Риме эта вода использовалась в основном для бань, купален и городских фонтанов, однако часть потока шла в общественные туалеты, где скамья с отверстием в форме замочной скважины располагалась над сточной канавой, по которой непрерывно струилась проточная вода{131}.

Для здравоохранения одно из главных достоинств смыва экскрементов водой состоит в том, что в критический период между их образованием и разложением человеку не приходится возиться в этих кишащих микробами нечистотах. Вода их просто уносит. Обратная сторона медали заключается в том, что экскременты обретают мобильность – образуются большие загрязненные потоки, способные просочиться (помимо всего прочего) в питьевую воду. Однако причины, побуждавшие древних строить систему водоснабжения, – любовь к очищающей свежей воде – внушали представление о ценности и важности питьевой воды. Римляне косо смотрели на тех, кому хватало глупости использовать для омовений, не говоря уже о питье, неочищенную воду, и прислушивались к совету древнегреческого врача Гиппократа пить кипяченую{132}.

По всей логике, эти полезные навыки человек должен был пронести сквозь столетия. Но этого не случилось. К XIX веку европейские потомки древних римлян, населившие Нью-Йорк, давно забыли заветы предков. Погрязнув в отходах чужой жизнедеятельности, каждый из этих ньюйоркцев невольно поглощал с водой и пищей около двух чайных ложек фекалий ежедневно{133}.

Отчасти смена уклада была связана с расцветом христианства в IV веке. У греков и римлян, не говоря уже об индусах, буддистах и мусульманах, гигиенические процедуры были ритуализированы. Индусу религия предписывает омовение после любого действия, считающегося «нечистым», а также перед молитвой. Мусульманину полагаются по меньшей мере три омовения на пять ежедневных молитв, а также по многочисленным другим поводам. Иудеям заповеди велят умываться до и после приема пищи, перед молитвой и после опорожнения кишечника. Христианство же, напротив, никакие водные гигиенические процедуры ритуального характера не предусматривало. Доброму христианину достаточно лишь окропить святой водой хлеб и вино. В конце концов, сам Иисус садился есть, не умывшись. Выдающиеся христиане открыто порицали водные процедуры как излишество, тщету и ублажение плоти. «Чистое тело и чистое платье, – утверждала одна настоятельница, – означают нечистоту в душе». Святейшие из христиан – те, что носили завшивевшие власяницы – мылись, наверное, реже всех на свете. Стоит ли удивляться, что немытые правители христианской Европы не спешили восстанавливать ни разрушенные готами в 537 году римские акведуки, ни другие хитроумные системы водоснабжения?{134}

Затем в середине XIV века в Европу пришла бубонная чума. Правители христианской Европы, как и любые политические руководители перед лицом непонятной угрозы, пытались свалить все на привычного козла отпущения – водные гигиенические процедуры. В 1348 году медики из Парижского университета винили во всем горячие ванны, поскольку те открывают поры кожи, через которые болезнь проникает в организм. «Бани и парные следует запретить, – вторил им придворный хирург короля Генриха III Амбруаз Паре в 1568 году. – Человек выходит оттуда размягченный, все поры его тела откупорены, а значит, тлетворные пары могут мгновенно проникнуть внутрь и вызвать внезапную смерть». По всему континенту доламывали оставшиеся от римской эпохи бани и купальни{135}.

Считая воду настолько опасной для духа и плоти, средневековые европейцы почти не использовали ее ни для избавления от отходов жизнедеятельности, ни для утоления жажды. Они брали воду для питья из мелких колодцев, мутных ручьев и застойных рек. Если вода оказывалась неприятной на вкус, ее скудные источники пускали на варку пива{136}. Зажиточные слои предпочитали «сухую» гигиену. Европейские аристократы XVII века маскировали вонь немытого тела духами и дорогими тканями – бархатом, шелком и льном. «С помощью льняной ткани, – уверял парижский архитектор XVII века, – поддерживать чистоту тела гораздо сподручнее, чем с помощью купален и бань, как у древних». Серу из ушей выковыривали золотыми копоушками с рубинами, а зубы чистили черным шелком с кружевами – что угодно, лишь бы не вода. «К воде относились враждебно, – пишет историк гигиены Кэтрин Ашенбург, – и старались избегать ее всеми средствами»{137}.

Результатом стало продолжавшееся столетиями копание в человеческом и животном навозе, примиряющее человека доиндустриальной эпохи с его наличием и даже позволяющее видеть в нем пользу. Средневековые европейцы исправно месили ногами густо унавоженную – причем в меньшей степени собственными отходами – грязь. Они жили в одном доме с кормившей и возившей их скотиной – коровами, лошадьми и свиньями, производившими навоз в гораздо больших количествах и уж точно не в специально отведенных местах{138}. Люди тоже в основном довольствовались обычным ведром – в доме или в отдельно стоящем нужнике. Чуть более сложные уборные представляли собой выгребные ямы либо во дворе, либо в погребе, иногда выложенные камнем или кирпичом (как канализационные коллекторы), над которыми располагалось сиденье или настил для присаживания на корточки. Способ сбора отходов и избавления от них зависел исключительно от хозяев, власти этот процесс почти никак не регламентировали{139}. Сам акт дефекации не требовал уединения и его не стыдились. Августейшие особы в XVI–XVII веках – Елизавета I и Людовик XIV, в частности – свободно опорожняли кишечник в присутствии придворных{140}.

Средневековые европейцы не только не брезговали человеческими фекалиями, но и начинали находить в них целебные свойства. Согласно истории санитарии, написанной журналисткой Роуз Джордж, немецкий монах XVI века Мартин Лютер ежедневно съедал по ложке собственных фекалий. Французские придворные XVIII века пошли другим путем: вдыхали «пудрет» – высушенные и мелко истолченные человеческие фекалии – через нос, как нюхательный табак{141}. (Опасно? Вполне возможно. Однако на фоне других опасностей вроде бубонной чумы периодические вспышки диареи, вызываемые подобными привычками, просто бледнели.)

Голландские колонисты, основавшие в 1625 году селение Новый Амстердам на южной оконечности острова Манхэттен, привезли с собой из Старого Света те же средневековые принципы и санитарно-гигиенические порядки. Голландские уборные открывались на уровне земли, и содержимое лилось на улицу, «чтобы свиньи могли есть и валяться», как выразился в 1658 году новоамстердамский чиновник. Англичане, завладевшие колонией в 1664 году и переименовавшие ее в Нью-Йорк, использовали для сбора нечистот так называемые «помойные лоханки», которые тоже выплескивали на улицу{142}.

Эти средневековые привычки сохранялись и в XIX веке, когда население бывшей колонии разрослось от нескольких тысяч до нескольких сотен тысяч человек. К 1820 году нужники и выгребные ямы покрывали одну двенадцатую города, по улицам слонялись десятки тысяч свиней, коров, лошадей, бездомных собак и кошек, испражняющихся где попало{143}. Нью-йоркские отхожие места и нужники «находились в самом плачевном и запущенном состоянии», жаловался один чиновник в 1859 году, наблюдавший там «застоявшиеся нечистоты, в которых киснут и разлагаются разного рода массы, источающие невыносимое зловоние». Неочищенные сточные воды гнили на задних дворах и в проулках неделями и месяцами. Домовладельцы мостили это болото деревянными настилами, которые при каждом шаге сочились «густой зеленоватой жидкостью», как докладывал городской инспектор{144}.

Время от времени городские власти нанимали частников для сбора навоза и испражнений, скапливающихся на улицах. Продажа их на удобрение позволила Бруклину и Квинсу выбиться в середине XIX века в самые продуктивные сельскохозяйственные округа Америки. Однако в полную силу это «канализационное фермерство» так и не развернулось из-за нехватки должным образом изолированных мест хранения экскрементов в ожидании транспортировки. Смердящие кучи на пристани вызывали недовольство окрестных жителей. Кроме того, во многих случаях власти наделяли частные компании правом сбора нечистот просто в знак политического покровительства, поэтому сбором как таковым эти компании не занимались{145}.

В результате нечистоты попросту текли по улицам и просачивались в почву. Грязь громоздилась «длинными хребтами вдоль края тротуара», как свидетельствовал газетный редактор Эйса Грин в конце 1840-х{146}. Лошади и пешеходы растаптывали ее, постепенно спрессовывая в плотный ковер. Мостовая под толщей грязи, покрывающей улицы, «почти не являла себя людскому взору», отмечал Грин в дневнике. В тех редких случаях, когда улицы все-таки отскребали, горожане отказывались верить собственным глазам. Грин цитирует пожилую женщину, всю жизнь прожившую в этом городе, которая удивляется состоянию отчищенных мостовых: «Откуда взялись все эти камни? Я и думать не думала, что улицы у нас камнями вымощены. Ну надо же!»{147}

Средневековый уровень санитарии создавал в городах раннеиндустриального периода идеальные предпосылки для эпидемий холеры. Унаследованные городом методы обращения с отходами складывались в свое время в совершенно иных условиях. Преимущественно сельские районы, где жили средневековые европейцы, отличались богатством почвы и небольшой плотностью населения, поэтому, когда выгребная яма заполнялась, достаточно было просто засыпать ее и вырыть рядом новую. Движение на улицах, куда выплескивались ночные горшки, было не слишком интенсивным. Нечистоты просачивались в почву, где задерживались и отфильтровывались частицами минералов, органикой и микробами, разлагаясь задолго до того, когда они могли бы достичь грунтовых вод{148}.

На острове Манхэттен, наоборот, возможностей для задерживания и фильтрации отходов почти не было. Это крупнейший из группы островов, куда входят Стейтен-Айленд, Губернаторский, остров Свободы, Эллис, остров Рузвельта, остров Уорда и остров Рэндалла, образующих архипелаг в дельте Гудзона. Остров обрамляли две солоноватые реки, в которых бился пульс приливов и отливов Атлантики: Гудзон с запада и Ист-Ривер с востока. У южной оконечности острова эти течения сливались, поднимая со дна осадок и закручивая в водяной столб взвесь питательных веществ. Устрицы там вырастали такие крупные, что их приходилось разрезать на три части во время еды. (В наше время в Нижнем Манхэттене, если копнуть поглубже, непременно наткнетесь на пустые раковины – остатки былых устричных пиров.) Почва, в отличие от обильных на уловы морских вод, оказалась бедной, к разочарованию голландских земледельцев. Под тонким плодородным слоем шла каменистая материковая порода сланцев и фордхемских гнейсов. Впоследствии она оказалась полезной в качестве опоры для гигантских небоскребов, но в описываемые времена повышала восприимчивость подземных источников воды к выливаемым на землю нечистотам. Свежие отходы человеческой жизнедеятельности, просачивающиеся через тонкий почвенный слой в породу, попадали в сеть трещин и разломов, по которой быстро и беспрепятственно растекались на сотни метров{149}.

В силу этих геологических и географических особенностей питьевая вода в городе легко загрязнялась. Кроме того, резервы ее были ограничены изначально. Гудзон и Ист-Ривер оказались слишком солеными для питья, сбор дождевой воды себя не оправдывал. Стекавшая с грязных крыш вода вбирала пепел и сажу, «сравнивалась цветом с чернилами», как отмечал один из местных жителей, «и запах ее далек от приятного»{150}. (Недостаток источников питьевой воды упоминался как серьезное препятствие к заселению острова еще в 1664 году. Голландский форт, жаловался его последний комендант Питер Стайвесант, вынужден был обходиться «без колодца и без водохранилища».) Единственным источником доступной питьевой воды на острове служил Коллект-Понд – озерцо двадцатиметровой глубины, оставленное отступавшим ледником. Но к берегам Коллекта по мере разрастания города на север оттеснялось грязное производство – кожевенные мастерские и бойни. Вскоре озеро стало «сущей клоакой», как возмущенно отзывался о нем один из местных жителей в открытом письме городу, опубликованном в New York Journal. В 1791 году город выкупил все земельные права на озеро, и инспекторы здравоохранения потребовали осушить его полностью. Рабочие принялись рыть отводящие каналы, перекрывая источники, питающие озеро. В 1803 году по приказу городских властей ложе было засыпано – за каждую тачку насыпного грунта (мусора) ньюйоркцы получали по пять центов{151}.

После этого горожанам пришлось довольствоваться грунтовыми (просочившимися под поверхностный слой земли) водами из городских колодцев на углах улиц. Колодцы были до опасного мелкими. По современным нормам минимальная глубина сухой шахты должна составлять не менее 15 метров, а воду следует брать из еще более глубоких незагрязненных слоев, если таковые имеются. Глубина манхэттенских колодцев XIX века не превышала 9 метров. Один из таких колодцев, угнездившийся среди выгребных ям и коллекторов печально знаменитого трущобного района Файв-Пойнтс, ежедневно обеспечивал треть горожан двумя с половиной миллионами литров грунтовых вод с помощью деревянного водопровода, проложенного Manhattan Company{152}.

Ньюйоркцы знали, что питьевая вода загрязнена. Вот что писал автор письма в местную газету в 1830 году: «Не сомневаюсь, что главная причина многочисленных желудочных заболеваний, столь частых в этом городе, – нечистота и даже, я бы сказал, тлетворный характер манхэттенской воды, которую тысячи из нас ежедневно и постоянно употребляют. Из-за неудобоваримости этой отвратительной жидкости ее практически никому невозможно использовать как столовую, однако вам должно быть известно, что вся готовка у большей части нашего населения производится на этом самом недоразумении, именуемом водой. На ней завариваются чай и кофе, на ней замешивается хлеб, в ней варятся овощи и мясо. Только белье благополучно избегает погружения в нее, поскольку "на свете неприязни нет сильней", чем между мылом и этой тухлой водой»{153}.

«Как можно пить ее по воскресеньям летом? – негодовала местная газета в 1796 году. – К утру понедельника она уже никуда не годится, от нее тошнит и делается дурно. И чем больше разрастется город, тем хуже будет положение дел»{154}. Местный врач отмечал, что колодезная вода настолько часто вызывает диарею, что ее впору прописывать как средство от запоров, «каковым свойством она обязана близлежащим отстойникам [коллекторам]» и «некоторой солоноватости, придающей ей особую действенность при определенных жалобах».

В 1831 году ученые из Нью-Йоркской академии наук (тогда называвшейся Лицеем естественной истории) обнаружили, что по сравнению с пресной речной водой из остальной части штата, содержащей всего 130 миллиграмм органических и неорганических примесей на галлон (около 4 литров), городскую колодезную воду уже с трудом можно считать жидкостью, поскольку взвеси в ней содержится более 8000 миллиграмм на галлон. Вода, как вынужден был признать сам директор Manhattan Company в 1810 году, полнилась «собственными испражнениями употребляющих ее горожан, а также их лошадей, коров, собак, кошек и другими обильно сливаемыми в нее зловонными жидкостями»{155}.

О том, что загрязненная вода способна переносить смертельные болезни, ньюйоркцы, разумеется, не подозревали. Но знали, что вода отвратительна на вкус, поэтому редко пили ее сырой. Либо варили на ней пиво, либо смешивали со спиртным вроде джина, либо кипятили для чая или кофе. Эти процедуры не только смягчали вкус, но и уничтожали фекальные микробы – вплоть до холерного вибриона. В двадцатиградусном джине холерный вибрион погибает за час. Гибнет он и в горячих напитках{156}.

К сожалению, фекальными массами были загрязнены не только грунтовые воды, но и поверхностные – плещущиеся у берегов, затопляющие остров, застаивающиеся в лужах на нью-йоркских улицах и в подвалах.


— AD —

* * *

По иронии судьбы загрязнение поверхностных городских вод началось с целенаправленной попытки некоторых более зажиточных горожан заняться регулярной очисткой своих нужников.

Практика эта вполне могла бы способствовать очистке резервов питьевой воды, если бы не оказалось, что содержимое выгребных ям удобнее всего спускать в реки. Когда окрестные жители начали жаловаться, власти постановили, чтобы не оскорблять их обоняние и взоры, сливать нечистоты по ночам. (Именно с тех времен пошло выражение night soil – «ночная земля» – один из эвфемизмов для человеческих экскрементов в английском языке.) В итоге стало только грязнее. Зловонный груз везли к пристаням по темным мощеным улицам на шатких конных повозках, проливая часть содержимого по дороге. С пристани повозки иногда опорожняли прямо на невидимые в темноте пришвартованные суда. «Небольшие лодки иногда оказываются погребены под лавиной нечистот целиком, – докладывал городской инспектор в 1842 году. – Известны случаи, когда они шли на дно под тяжестью этого несвойственного для них груза»{157}.

Еще хуже, чем грязь на улицах, были гигантские горы отходов, скапливающихся под водой. При более благоприятных географических условиях сбрасываемое с пристаней содержимое нужников смывало бы в море приливами и течениями. Однако воды вокруг Манхэттена были застойными, а земля – болотистой. Хотя в нижнем течении Гудзона и Ист-Ривер их воды устремлялись прочь от острова к югу, атлантический прилив обращал их вспять. В результате городу приходилось постоянно чистить подходы к пристаням, чтобы суда не садились на мель. Отсюда же проистекало постоянное загрязнение речной воды, поскольку подводные горы отходов превращали ее в идеальный питательный бульон для размножения бактерий. «На солнце вода буквально кипела, – отмечал один из местных жителей в 1839 году, – взметая столбы крупных пузырей газа от разлагающихся масс на дне»{158}.

С загрязненной водой рек население сталкивалось постоянно. На острове Манхэттен суша не была четко отграничена от омывающих вод. (В географическом отношении Манхэттен с прилегающими островами вполне можно считать аналогом Сундарбана. Оба представляют собой низколежащие архипелаги посреди речной дельты.) Еще до основания города этот узкий низинный остров постоянно затоплялся. Аборигены – индейцы-делавары, вытесненные голландцами, – во время прилива без труда пересекали остров из конца в конец на пирогах. Зимой конькобежцы раскатывались от нынешней ратуши до Гринвич-Виллидж и дальше по Гудзону.

Но если для коренных обитателей острова прибывающая вода не представляла особенной угрозы, поскольку быстро уходила обратно в море, манхэттенцам XIX века деться было некуда. Война и городское строительство уничтожили возвышенности и закупорили ручьи и каналы, уносившие прибывающую воду. Во время Войны за независимость почти половина островных деревьев погибла в лесных пожарах и в лихорадке последующей отстройки. Остров, писал Джордж Вашингтон в 1781 году, «совершенно облысел, лишившись деревьев и леса». Остался только «низкорослый кустарник». Более полутысячи холмов, высившихся в северной части острова (именно им Манхэттен обязан своим названием – на языке делаваров «Маннахатта» означало «остров множества холмов»), были срыты. Банкер-Хилл, когда-то вздымавшийся за Коллект-Пондом, сровняли с землей. Ручьи, каналы и канавы, которые отводили бы приливную воду, либо забились мусором, либо были засыпаны и замощены{159}.

Сильнее всего затоплялись многочисленные низинные участки, «отвоеванные» у моря. Город продавал так называемые «водные делянки» – участки моря и озер – предпринимателям, которые откачивали воду и строили на осушенной земле жилье. Таким образом было преобразовано более 50 гектаров прибрежной земли, в результате чего когда-то острый манхэттенский мыс превратился в округлость{160}. Точно такая же застройка появилась на месте засыпанного Коллект-Понда{161}. Однако отвоеванные гектары, в отличие от твердой материковой плиты под Манхэттеном, были довольно зыбкими. Для засыпки использовали мусор и землю, которые спрессовывались и плыли под тяжестью построек, словно гравий под увесистым кирпичом. По мере спрессовывания постройки постепенно уходили в землю.

Большинству жителей некуда было деться от воды, затоплявшей городские улицы дважды в день, во время прилива и отлива. Загрязненная вода застаивалась в виде луж, собиралась в подвалах и во дворах, бежала с журчанием по улицам и просачивалась в колодцы. Поскольку загрязненные нечистотами поверхностные воды плескались вокруг домов, а загрязненные нечистотами грунтовые наполняли колодцы, отходы человеческой жизнедеятельности неизбежно проникали в организм ньюйоркцев. Для патогена вроде холерного вибриона были созданы все условия – ему оставалось только как-нибудь пробраться в город.

* * *

Весной 1832 года на Манхэттене наступила засуха. Скудные подземные воды иссякли, увеличив соотношение питательной грязи к пресной воде. Реки стали солонее, жаркое солнце вызывало бурный рост планктона и колоний питающихся этим планктоном веслоногих.

Тем летом в Нью-Йорк пришла холера.

Первые случаи болезни возникли при непосредственном соприкосновении с речной водой, насыщенной нечистотами и забитой планктоном. Двадцать пятого июня портной по фамилии Фитцджеральд, живший на первом этаже дома по Черри-стрит около Ист-Ривер на восточной стороне острова, отправился на пароме на другой берег реки, в Бруклин. Он заболел холерой и заразил жену и двоих детей. Вся семья скончалась. Несколько дней спустя на западной стороне острова, в двух милях от первого очага, некий О'Нил спьяну свалился в Гудзон. Холера сгубила и его. В эти же дни холера проявилась на рыболовном судне, стоявшем на Ист-Ривер к югу от Черри-стрит, а также на Джеймс-Слип и на Оливер-стрит, в то время представлявших собой прибрежные участки на Ист-Ривер в паре кварталов от Черри-стрит{162}.

Из кишечника первых жертв холеры вибрион быстро проник в городскую систему водоснабжения. В ту жару некоторые ньюйоркцы пили сырую воду стаканами, несмотря на отвратительный вкус. В каждом таком стакане могло находиться до 200 млн невидимых холерных вибрионов{163}. И хотя при определенных манипуляциях с водой вибрионы должны были бы погибнуть, алчность торговцев и барменов уничтожила и этот барьер. Водой нечистые на руку продавцы разбавляли молоко, а мошенники-бармены – алкоголь. И, наливая в горячий чай или кофе разведенное молоко или потягивая разбавленные алкогольные коктейли, ньюйоркцы получали смертельную дозу холеры{164}. (Если в коктейле с двадцатиградусным джином холерный вибрион погибает за час, пятнадцатиградусный патогену уже нипочем.){165} Даже не употребляя сырую воду или разбавленные горячие напитки и коктейли, можно было заразиться через другую пищу. Распространенным источником заражения служили устрицы, дюжина которых стоила дешевле хот-дога, а также фрукты и овощи, орошаемые зараженной водой при мытье прилавков на городских рынках{166}. Распределяемая Manhattan Company зараженная вода использовалась повсюду. Ньюйоркцы наполняли ведра в водоразборных колонках и тащили домой, себе и соседям. Бакалейщики бесплатно раздавали ее пассажирам речных судов и покупателям в порядке рекламной акции{167}.

От холеры умирали целыми семьями. В одном из холерных бараков с промежутком в четыре дня скончались муж с женой, их сын, мать жены, дядя и служанка. В начале Уоррен-стрит рядом с Гудзоном потрясенный прохожий, заглянув в «грязную и запущенную» подвальную квартиру, обнаружил ребенка, «корчащегося от боли рядом с грудой постельного белья». Пять жильцов этой квартиры уже погибли, и их тела увезли, оставив только ребенка с матерью. На вопрос, где же мать, ребенок показал на груду тряпья – там изумленные медики и обнаружили ее труп{168}.

Особенно пострадали жившие на осушенных участках. В трущобах Файф-Пойнтс, выросших на засыпанном Коллект-Понде, обитали в основном бедные иммигранты и темнокожие. Многие из них угодили во временные холерные бараки, в одном из которых скончалось больше половины пациентов{169}.

Болезнь приводила городских медиков в смятение. Один из них докладывал об осмотре семейной пары, заразившейся холерой. Кровать и белье «были пропитаны прозрачной, ничем не пахнущей жидкостью», и если женщина беспрестанно просила воды, то мужчина рядом с ней лежал без сознания. Врач попробовал нащупать пульс. «До такой кожи мне еще не доводилось дотрагиваться, хотя я много раз бывал у смертного одра. От этого прикосновения у меня похолодело сердце, – писал он. – Не верилось, что в теле, которого я коснулся, еще есть жизнь». Кожа на руках обреченной пары сморщилась, как «после долгой возни в воде», писал доктор, «или, скорее, как у трупа, пролежавшего не один день»{170}.

Они утешали себя тем, что болезнь явно выбирает районы «низменные, грязные, нездоровые, с тесными узкими улочками и обшарпанными домами, где живут беднейшие слои населения», как выразился один из современников. Доля истины в этом наблюдении имелась лишь потому, что богатые ньюйоркцы просто сбежали из пораженного холерой города. Разгулявшаяся холера не разбирала бедных и богатых, сразив среди прочих и члена городского совета, и дочь пушного магната Джона Джейкоба Астора, богатейшего человека в Соединенных Штатах того времени. Богачи тоже проживали на осушенных участках. В особняке на Брод-стрит, 26, выстроенном на засыпанном рукаве Ист-Ривер холера унесла с промежутком в несколько дней трех хозяек, четырех нянек и служанок – «молодых, здоровых, ничем не злоупотреблявших женщин», по свидетельству домашнего врача. Такая же участь постигла четырехлетнего ребенка, которого оставили в доме переночевать. Каждая из жертв, как отмечали доктора, «спала или постоянно проживала в цокольных комнатах». Аналогичные очаги возникали в зажиточных кварталах в начале Дуэйн-стрит, а также на Вестри и Десброссес-стрит в нынешней Трайбеке, построенных на отвоеванной у Гудзона земле{171}.

Вскоре холера уже уносила более сотни жизней в день, бушуя в одном квартале, «пока не истребит всех подчистую», как писал озадаченный проблемой нью-йоркский врач, а потом появлялась «в другом – иногда в совершенно противоположной части города»{172}. «На Сент-Маркс-Плейс невозможно ходить, – сообщала одна из жительниц своим дочерям, которых отправила пережидать опасность подальше от города. – Все разговоры и мысли только о холере. ‹…› Собирает свою страшную жатву с неиссякаемой силой»{173}. «Редкое утро на протяжении двух месяцев обходилось без того, чтобы на Бродвее мне не встретилось от трех до шести карет скорой помощи, везущих холерных в больницу», – свидетельствовал в своем дневнике владелец магазина с Кортландт-стрит{174}.

К середине июля город застыл – молчаливый и неподвижный, если не считать скрипа повозок, везущих трупы на кладбища, и клочьев дыма от костров, где жгли одежду и постели скончавшихся{175}. Магазины закрыли, празднование Четвертого июля отменили. «Болезнь свирепствует и утихать не намерена, – писал в дневнике бывший мэр Филипп Хоун. – Дай бог, чтобы не задержалась надолго и чтобы ее удалось укротить!»{176}

* * *

Для того, кто вырос в доме с канализацией, улавливающей все испражнения до последней капли в сияющей фаянсовой чаше и уносящей их в неведомую даль, санитарно-гигиенический кризис Нью-Йорка XIX века – не более чем занятный экскурс в историю. Однако не стоит обольщаться. Санитарная революция, заменившая нужники и латрины туалетами со смывом и проточной водой, действует избирательно и применение нашла не везде. А поскольку патогены, получившие возможность передачи на одном краю света, могут легко распространиться и на другие, в некотором отношении мы почти так же уязвимы для фекально-оральных инфекций, как двести лет назад.

Если отношение к человеческим экскрементам на Западе успело радикально измениться со времен пудрета, к фекалиям животных мы по-прежнему относимся довольно терпимо. В Соединенных Штатах, например, где многие держат собак, собачий кал считается вполне безобидным. Поэтому во многих районах собакам разрешено бесконтрольно испражняться на улицах, во дворах и парках, а хозяева могут пройти квартал-другой, беззаботно помахивая полиэтиленовым мешочком с собачьими фекалиями. Работник садоводческого центра компании Home Depot признался, что именно в этой субстанции выращивает свои призовые помидоры. Согласно одному исследованию, 44 % хозяев не убирают за собаками вовсе, оправдываясь тем, что собачьи экскременты удобряют почву{177}.

В результате собачьи отходы, оставленные на тротуарах и во дворах, просачиваются в почву, выделяют испарения в воздух и смываются в водотоки. На собачьи фекалии приходится примерно треть бактериального загрязнения водотоков США, более распространенного в жилых районах, где люди заводят собак, чем в промышленных зонах. (Это явление ученые называют гипотезой Фидо.){178} В воздухе они витают тоже. По данным исследования загрязненности уличного воздуха в Чикаго, Кливленде и Детройте, зимой, когда деревья стоят голые (а значит, не распыляют с листьев бактерии в атмосферу), большинство распыленных в воздухе бактерий обязаны происхождением собачьим экскрементам{179}.

Собачьи фекалии – вовсе не безобидное удобрение. Это и загрязняющее вещество (согласно классификации Агентства по охране окружающей среды), и источник патогенов, способных инфицировать человека. Как и человеческие экскременты, собачьи фекалии полны патогенных микробов: например, болезнетворных штаммов кишечной палочки, круглых глистов и других паразитов. Одна из самых распространенных в Америке паразитарных инфекций возникает именно из-за соприкосновения с собачьими фекалиями. Собачий круглый глист Toxocara canis часто заводится у собак и с вездесущими собачьими испражнениями выводится в окружающую среду. Почву и воду он может заражать годами. Дети подхватывают его, копаясь в загрязненной земле и облизывая немытые руки. Диагностируется он редко, поскольку эффективных и легкодоступных анализов на него не существует, однако недавнее исследование показало, что токсокарозом заражены 14 % американцев старше шести лет. У людей токсокароз приводит к астме и различным неврологическим нарушениям{180}. Кроме того, собаки могут переносить ленточного червя Echinococcus multilocularis, который у людей вызывает болезнь, напоминающую рак печени. Эта инфекция постепенно набирает обороты в Швейцарии, на Аляске и в некоторых районах Китая{181}.

Безразличие к потенциальной опасности экскрементов домашних животных распространяется и на навоз от домашнего скота. Родители, оптом закупающие влажные салфетки, чтобы начисто вытирать попу ребенку после высаживания на горшок, спокойно смотрят, как на ферме или ярмарке их малыш ходит по густо унавоженным, как в Нью-Йорке XIX века, дорожкам. Животные, которых мы разводим на мясо, содержатся в таких условиях, которые применительно к людям впору было бы назвать средневековыми. Курятники, свинарники, крольчатники – везде сплошные груды помета и навоза, на которых животные днюют и ночуют.

В прошлом навоз служил отличным удобрением в небольших крестьянских хозяйствах, где выращивали посевы и держали скотину. Количество скота примерно соответствовало поглотительной способности земельного надела. Теперь все не так. Нынешние фермы производят гораздо больше навоза, чем способны вобрать поля. Стада сильно выросли. Размер средней свинофермы в Соединенных Штатах увеличился с 1959 по 2007 год более чем на 2000 %; размер средней птицефермы – более чем на 30 000 %{182}.

В результате скотина производит в 13 раз больше твердых отходов, чем человеческое население Соединенных Штатов{183}. Чтобы утилизировать десятки миллионов литров навоза и помета, фермеры разводят их водой и перекачивают в необрабатываемые многогектарные отстойники («навозохранилища»). Этой жидкостью поливают поля, но, поскольку местные посевы не могут впитать все удобрение, оно просачивается в грунтовые воды и стекает в поверхностные. Кроме того, оно создает смрадный шлейф загрязнения – тонкую взвесь, окутывающую вывешенное сушиться белье, машины и дома живущих с подветренной стороны от фермерских хозяйств{184}. «Планировать празднование дня рождения во дворе бесполезно, – признается один из соседствующих с навозохранилищем. – И вообще планировать бесполезно. Все планы нам диктуют вонь и мухи». (The New York Times цитирует рассказ одной женщины, которая за рабочий день в офисе, расположенном недалеко от навозохранилища, убила больше тысячи мух.) Федеральные постановления, препятствующие проникновению навоза в поверхностные воды, существуют, но их не заставляют выполнять. Во время ливней отстойники переполняются, и содержимое струится в местные водотоки. В 2013 году в Висконсине окружающая среда приняла почти 4 млн литров разлившегося навоза. В один из самых сильных разливов, после урагана 1999 года в Северной Каролине, в местную реку попало почти 100 млн литров навоза, загрязнив 9 % местных колодцев с питьевой водой фекальными бактериями кишечной группы и погубив миллионы рыб{185}.

Массовое загрязнение фекалиями создает возможности распространения для целой группы новых патогенов. Один из них – энтерогеморрагичская кишечная палочка (ЭГКП), выделяющая шига-токсин. Примерно половина скота на американских пастбищах заражена этим микробом, который при прохладной погоде способен жить в окружающей среде несколько недель или даже дольше. У человека ЭГКП вызывает кровавый понос и опасные для жизни осложнения, в том числе гемолитико-уремический синдром, при котором отказывают почки. До 5 % случаев заканчивается летальным исходом, а треть уцелевших мучается из-за проблем с почками до конца жизни.

С 1982 года, когда была зафиксирована первая вспышка, ЭГКП успела проявиться в пятидесяти странах мира. Несмотря на продолжающиеся попытки ее сдержать, ЭГКП ежегодно заражаются 70 000 американцев. Наибольшему риску подвержены жители стран, где распространено промышленное животноводство, – США, Канада, Британия, Япония, – и чем ближе вы живете к животноводческой ферме, тем сильнее рискуете{186}.

Однако это не значит, что зона риска ограничивается соседством с фермами, поскольку загрязненные фекалиями продукты перевозятся и потребляются по всему миру. В 2011 году партия семян пажитника из Египта вызвала вспышку заболевания за 3000 миль – в Германии. Эта вспышка примечательна по двум причинам. Она продемонстрировала, насколько далеко могут распространяться зараженные фекалиями продукты и какой риск они представляют для всех звеньев глобальной цепи производства пищевой продукции. Кроме того, она показала, как патогены выискивают в загрязненной фекалиями среде возможности не только для распространения, но и для усиления вирулентности.

Последнее связано с тем, как микробы обмениваются генетическим материалом. В отличие от нам подобных, передающих гены «вертикально» от родителей к потомству, бактерии способны обмениваться генами «горизонтально» при тесном соседстве. Ученые называют это горизонтальным переносом генов. Поскольку происходит он в местах скопления микробов, загрязненная фекалиями среда оказывается благоприятной для этого площадкой{187}.

Именно таким способом сумели повысить вирулентность многие патогены. Благодаря горизонтальному переносу генов обрела свой пандемический потенциал холера, когда бактериофаг (вирус, поражающий бактерии) заразил вибрион и передал ему способность выделять токсин[7]. Горизонтальный перенос генов породил МРЗС – когда золотистый стафилококк перенял у другого микроорганизма способность выделять токсин под названием стафилококковый лейкоцидин, или лейкоцидин Пантона-Валентайна, а у родственных бактериальных видов – гены, дающие возможность сопротивляться антибиотикам. Этот же механизм позволяет плазмиде NDM-1 передаваться от одного вида бактерий к другому и наделять их устойчивостью к лекарствам{188}.

Патогену, вызвавшему вспышку в Германии в 2011 году, помогли усилить вирулентность два горизонтальных переноса генов. В ходе первого некий бактериофаг, инфицировав безобидный штамм кишечной палочки, передал ей гены выделения шига-токсина и породил тем самым ЭГКП. Второй горизонтальный перенос наделил патоген способностью выделять еще больше токсинов и придал устойчивость к широкому диапазону антибиотиков. В результате появился высоковирулентный штамм ЭГКП под названием O104: H4[8], вызывающий опасные для жизни осложнения в два раза чаще, чем обычная ЭГКП{189}.

Незадолго до 2011 года патоген распространился на пажитниковой ферме в Египте, проникнув глубоко внутрь семян, где и укрылся от дезинфекционных растворов, которыми пользуются фермеры{190}. Пятьдесят немецких компаний закупили 16 тонн семян, таящих в себе заразу, и продали для выращивания садоводам и фермерам по всей стране. Весной 2011 года, когда в Гамбурге и окрестностях проростки пажитника начали употреблять в салатах и закусках из сырых овощей, O104: H4 проскользнул в человеческий организм{191}.

В больницы и клиники начали десятками поступать пострадавшие – в бредовом состоянии, с бессвязной речью. У них «наступала спутанность сознания, они с трудом подбирали слова, не очень понимали, где находятся», – рассказывает гамбургский нефролог Рольф Шталь. Гастроэнтерит сопровождался приступами кровавого поноса. У детей начинались судороги, приходилось применять диализ. У одной из заболевших развилась гангрена толстой кишки, и левую часть пришлось удалить. От мышечных спазмов у нее пропала речь. «Совершенно незнакомая клиническая картина», – свидетельствует Шталь.

За время эпидемии число заболевших в Европе – преимущественно в Германии, но имелись жертвы и во Франции – достигло 4000. Около 50 человек скончались. У некоторых в результате инфекции возникли серьезные неврологические расстройства, в том числе судорожные припадки{192}.

Прощаться с этим патогеном пока рано. Завершив свою разрушительную работу в человеческом организме, O104: H4 удалялся оттуда тем же путем, что и из коровьего. И делал он это еще несколько месяцев после того, как эпидемия пошла на убыль, поскольку переболевшие продолжали исторгать патоген из организма при дефекации. Невредимый патоген устойчивым потоком возвращался в окружающую среду, чтобы смешиваться и сочетаться с другими встреченными микробами{193}.

* * *

Борьба с патогенами, которые обрушивает на нас новый санитарный кризис, не означает, что мы избавлены от возбудителей, порожденных прежней антисанитарией, до сих пор царящей в регионах, где нищета сильна, а власти слабы. Перенесемся через 178 лет после первой эпидемии холеры в Нью-Йорке на остров Гаити. У большей части населения в ходу те же методы ликвидации отходов жизнедеятельности, что и у ньюйоркцев XIX века. В 2006 году домашние санузлы или уличные туалеты имелись в распоряжении лишь 19 % гаитян. «Когда ребенку нужно сходить по-большому, мы высаживаем его на горшок, – объяснял житель крупнейшей гаитянской трущобы Сите-Солей. – А потом выкидываем содержимое на пустырь». Другие пользовались так называемыми «летучими туалетами». Испражнялись «в полиэтиленовые пакеты, которые затем забрасывались на гору мусора или в ближайший канал», свидетельствовали журналисты-контролеры из общественной организации Haiti Grassroots Watch. Экскременты, раскидываемые по улицам и пустырям Гаити, остаются там надолго. Потоки дождевой воды, которые могли бы смыть их в море, блокируются мусором – пакетами, старой обувью, пенополистироловыми контейнерами и овощными очистками на разных стадиях разложения{194}.

Точно так же обстоит дело с человеческими экскрементами у жителей южноазиатских трущоб. Для мальчишек – вроде того, которого я видела в трущобном районе Экта-Вихар в Нью-Дели, – обычное дело присесть на корточках над проходящей через незаконную застройку открытой канавой в двадцати метрах от стройной женщины в сари и троих ее малышей, пристроившихся поужинать на пыльной земле у той же канавы. Из пяти тысяч с лишним индийских городов только в 232 имеется канализация, уносящая человеческие испражнения прочь, и даже она проведена не во всем городе. Остальные опорожняют кишечник на улице, под открытым небом, как еще 2,6 млрд людей по всему миру. Или используют сухие уборные того или иного типа, периодически очищаемые 1,2 млн золотарей, которые, как и нью-йоркские собиратели «ночной земли» в XIX веке, выгребают нечистоты голыми руками или жестянкой. Собрав экскременты в корзину, они несут их на какую-нибудь свалку: например, в ближайший водоем{195}. В результате в развивающихся странах и собранные золотарями, и унесенные канализацией человеческие экскременты – в большинстве своем с нетронутой микробной составляющей – оказываются в тех же ручьях, реках, озерах и морях, откуда человек берет воду для хозяйственных нужд{196}.

Подобные антисанитарные условия ставят миллиарды живущих в них людей на грань здравоохранительной катастрофы. Ежегодно почти 2 млн человек умирает от диареи, а десятки других – от таких болезней, как кишечные глисты, вызываемый гельминтами шистосомоз и приводящая к слепоте трахома, – которые цивилизованные системы ликвидации отходов могли бы предотвратить. Но эта проблема касается не только их. Эта проблема касается всех, поскольку запущенная среда, загрязненная отходами человеческой жизнедеятельности, служит удобными задворками, где патогены набирают силу, распространяются и вызывают новые пандемии, жертвой которых может стать любой из нас.

На Гаити таким патогеном оказалась холера.

Через десять месяцев после разорившего страну в январе 2010 года семибалльного землетрясения на Гаити прибыл отряд миротворцев ООН – прямиком из охваченного эпидемией холеры непальского Катманду. Жили миротворцы в лагере над рекой Артибонит, в горах к северу от Порт-о-Пренса. Номинально принадлежавший ООН, лагерь этот сооружался непальскими солдатами. И поскольку на Гаити канализация отсутствовала, систему ликвидации отходов тоже обеспечивали они. Местные с самого начала знали, что система никудышная: необработанные нечистоты из лагеря сливались в ручей, впадающий в реку. Живущие по соседству прекрасно все видели и обоняли; затем то же самое документально подтвердили журналисты{197}.

Это не единственный случай, когда гуманитарные работники вынуждены были, не видя другого выхода, сливать отходы в гаитянские водотоки. В том же 2010 году сотрудники Красного Креста и других гуманитарных организаций сбросили неочищенные отходы из 15 000 биотуалетов в необлицованный открытый отстойник размером с четыре футбольных поля – прямо на водосбор впадины Кюль-де-Сак, обеспечивающий Порт-о-Пренсу его скудные запасы питьевой воды{198}.

О том, что патогенами питьевую воду на Гаити заразило содержимое этих биотуалетов, данных нет. А вот о нечистотах из непальского лагеря – есть. Через несколько дней после прибытия военных холерный вибрион попал в реку Артибонит. Зараженная холерой речная вода текла в дельту, где тысячи гаитянских фермеров выращивали рис. Рисоводы из этой солоноватой воды практически не вылезали: орошали ею поля, черпали для мытья и питья. Шансов избежать заражения у них не было. Как и у остального населения Гаити, не имевшего иммунитета против холеры, поскольку прежде на острове эпидемий не случалось. За год число жертв холеры на Гаити превысило число заболевших ею в любой другой стране мира{199}.

Схожие предпосылки для просачивания в местные воды бактерии – носителя NDM-1 создала антисанитария в Нью-Дели. В ходе исследования 2010 года усиленная плазмидой NDM-1 бактерия обнаружилась в 4 % проб, взятых из источников питьевой воды, и в 51 из 171 пробы, взятой из луж на улицах и в подворотнях{200}. Заражаются ли индийцы бактерией с NDM-1 от инфицированной воды, не установлено, но, скорее всего, да. Население других мест, по имеющимся сведениям, заражается{201}.

* * *

Если взглянуть шире, становится понятно, что проблема не в самих в отходах. Отходы становятся серьезной проблемой, только когда они начинают переполнять отведенное для их сброса пространство. Иными словами, проблема напрямую связана с размером и плотностью человеческого населения и поголовья животных. Грязь – это лишь симптом. Настоящая проблема – перенаселенность.

Похожие книги из библиотеки