2.5. Человек между бредом и галлюцинациями
Несмотря на многовековую усталость, наука до сих пор не дремлет. Ученые по-прежнему бодрствуют. Они ищут и находят следы все новых форм разумных существ. На Алтае найден ни на кого не похожий Денисовский человек. В Китае обнаружены останки разумных существ неизвестного вида. В Испании в пещере Нерха открыты новые наскальные рисунки.
За всеми этими открытиями стоит один действительно интересный вопрос, что значит быть разумным. Сегодня научное сообщество готово, кажется, окончательно согласиться с тем, что неандертальцы разумны, что они являются параллельным человечеством.
Поскольку идея параллельности обратима, постольку на вполне законных основаниях можно утверждать и обратное, а именно: человечество оказалось параллельным видом обезьян. Что в свою очередь наводит на вопрос, не отличается ли человек от всех разумных существ своим неразумием, тем более что в человеке есть одна странность, которая отличает его от обезьян. Дело в том, что, как говорят ученые, реакции людей на внешние раздражители на некоторое время опаздывают по сравнению с реакциями животных. Вот эту странность я и попытаюсь разъяснить, различая реальное, воображаемое и языковое.
Молчание
Неандертальцы, как, впрочем, и кроманьонцы, — это очень умные обезьяны. Они умели делать все, что умеет делать человек. Они пользовались огнем, хоронили умерших, изготавливали ножи и украшения. Мало-помалу труд создал из них разумных существ. Эти существа были недоразвитыми только в одном отношении — они не умели рисовать, схематично обозначать самих себя наподобие того, как это сделано на изображении в пещере Ласко, в ее колодце. А следовательно, они не могли молчать, лишенные одиночества и мистического самоотчуждения. Первым молчащим существом стал человек.
Молчание является поведением человека-изгоя. В нем впервые высказана претензия на обладание свободой. Молчать — значит в безумии претендовать на свободу, ибо разумных оснований для того, чтобы была свобода, нет. Когда человек молчит, он, дистанцируясь по отношению к наличному, открывает в себе свою самость. Когда человек говорит, он, наоборот, дистанцируется по отношению к самому себе и посредством языка открывает себя внешнему.
Язык — это соглядатай мира. Это дозор, высланный реальностью, для поимки беглеца. Для пленения его воображаемого. Поэтому до сих пор человек не может не бояться говорить, ибо говорить он может только о том, о чем невозможно молчать.
Взрыв галлюцинаций
Только тот, кто грезит и молчит, может заговорить. Но его речи непременно будет предшествовать взрыв сознания, подобный взрыву галлюцинаций, объективированных в образе, в письме, то есть в наскальной живописи позднего палеолита.
Не слово, а ритм, не знак, а образ создают горизонт человечески возможного в мире. Язык убивает образ, знак истребляет ритм и мелодию человека. Единственное свойство знака, оправдывающее его существование, состоит в том, чтобы не быть образом.
Воображаемое, появившееся в результате взрыва галлюцинаций, как раз и является той инстанцией, которая вынуждает человека затормозить, остановиться прежде, чем что-либо сделать. Внешней реакции человека всегда предшествует его внутренняя реакция на самого себя. А эта реакция требует времени, образуя зазор, трещину, онтологический просвет, заполняемый человеческим.
Реальное остается позади, на своем месте, как бы за спиной человека. А впереди у человека смутно просматривается только нереальное, только сновидения, хаос грез и беспокойство безместного пассажира Вселенной.
При переходе от естественного к воображаемому человек пересекает пределы реального. Он уходит от природы, но приходить ему в общем-то некуда. Его никто не ждет. Для него еще нет ни дома, ни социума, ни культуры. В войне реального и воображаемого побеждает воображаемое, или, говоря на языке Флоренского, культ. Воображаемое работает на уровне произведения, выведения человеческого из небытия. Грезы необъяснимо приходят к человеку и необъяснимо уходят от него. Их невозможно воспроизводить, они множественны и уникальны. И человеку приходится ловить свой ритм, свою мелодию, удерживая в культе так называемое одно и то же. Это «одно и то же» Ницше именовал Первоединым, тем, без чего в пространстве разрыва между реальным и воображаемым, ничто человеческое удержать было бы невозможно.
Человек теперь уже никогда не сможет вернуться из воображаемого в реальное. Только смерть могла бы вернуть его в мир наличного и возможного, в пространство абсолютного равнодушия вещей. Но на место Первоединого встал язык, и все изменилось. Началась объективация человеческого не в образах, не на уровне произведения, а в языке, на уровне воспроизведения.
Языковой тоталитаризм
В языке реальное берет реванш над воображаемым. К реальному язык относит теперь только то, что воспроизводимо по его правилам. Не воспроизводимому в слове отказано в существовании. Язык неуклонно репрессирует воображаемое.
В свою очередь воображаемое мстит языку компрессией смыслов в первом слове человека. А поскольку первое слово не отсылает ко второму, постольку оно является антисловом, словом-жестом. Тайное желание языка состоит в том, чтобы проникнуть туда, где все случается в первый раз, туда, где он мог бы стать причиной самого себя, своим антиязыком. Язык кажется всемогущим и вездесущим. Все, что в нем от сознания, он присваивает себе и представляет от своего имени. Хотя, например, мысли, выраженные в языке, не принадлежат языку. Языку принадлежат только рефлексивные структуры, которые не имеют никакого отношения к мысли. Если мыслят, то не рефлектируют. Рефлектируя, не мыслят.
Языковой тоталитаризм заставляет человека стремиться к девербализации, к абсурду и хаосу, к избавлению от слова, которое, потеряв связь с воображаемым, стало пустым, как «я», речевым знаком. Воображаемое нуждается в образе, языковое — в знаке. Замена образа знаком стала причиной антропологической катастрофы.
Воображаемое не знает прошлого и будущего, оно знает только непрерывно длящееся настоящее. Вербальный взрыв уничтожает деление настоящего и рождает время, в котором есть прошлое и будущее, но нет настоящего. И сознание человека, встретившееся с языком, принуждено теперь смотреть из будущего на себя в прошлом. Тем самым платой за существование рефлексивных языковых структур является разрушение настоящего времени.
Двойное отрицание
Языковое не равно воображаемому. Между воображаемым и языковым идет невидимая борьба. Язык относит воображаемое к асоциальному, к неприемлемому социумом буйству субъективного. Воображаемое указывает на себя как на границу языкового. Оно отказывает языку во въездной визе в сферу уникального, субъективного. Возвращение к воображаемому может произойти лишь за счет языка.
Сознавать же без языка — это значит галлюцинировать, а говорить без сознания — это значит бредить. Таковы два полюса существования человеческого. Речь является тем способом, каким человек связывает воображение и язык. В этой связи язык начинает двоиться. Вне этой связи язык мертв, а воображение хаотично. Говорить — значит, всякий раз рисковать, пытаясь придать смысл бессмысленному. Не каждый согласится прокладывать дорогу к истине, лавируя между галлюцинациями и бредом. Язык пытается свести паузу, которую создает воображаемое, к нулю, чтобы дать место реальному. Тем самым он пытается приблизить скорость реакции человека на внешние сигналы к скорости реакций животного. Языковая деятельность играет роль инстинкта, созданного силами реального. То есть язык делает человека животным второго (социального) порядка. Ибо непосредственно мы — люди, а опосредованно — марионетки. Социальное — это нечеловеческое состояние, моделируемое знаками.
Воображая, люди становятся невротиками. И язык — это наш бдительный лекарь, смирительная рубашка для нашего воображаемого. Поэтому человеческое понимает себя в качестве двойного отрицания: с одной стороны, природного, с другой — социального.
Социальное
Социальное — это связывание множественного в человеке посредством языка. Язык — социальная сила. Обессиливание этой силы ведет к несвязанному множеству людей, к тому, что не дает ни смысла, ни идентичности существованию единичного. И хотя социальные институты, которые только и делают человека единичным, еще продолжают существовать, под ними уже слышится гул множественного, гарантирующего бессмыслицу «бытия вместе», ибо никакого бытия вместе социум уже предложить не может. Общество без сущности есть территория, некая протяженность, захват места в которой не связывает единичности, не объединяет их сущностно, а, как говорит Агамбен, рассеивает их в существовании.
Социальное отступает перед необходимостью связывания множественного через атрибут галлюцинаторного, ибо человек — это всегда грезящее множество людей.
Искусство
На уровне воображаемого человек дан себе непосредственно. На языковом уровне он отделен от себя знаками. Язык откладывает встречу человека с самим собой, а без этой встречи человек не может говорить от своего имени. Он может говорить только на языке Другого. Тем самым человек оказывается в ловушке: с одной стороны, его осаждает реальное, а с другой — языковое, то есть социальное. Между ними находится человеческое, то есть воображаемое. Возникает вопрос, может ли человек вернуться в непосредственность своего до-языкового бытия или не может.
Существование в языке оформляет устойчивое желание человека вернуться к до-языковой непосредственности бытия, к воображаемому. Искусство — это и есть непрерывно возобновляемое возвращение в до-языковое, но человеческое состояние. В искусстве человек свободен от языка. Но освободится ли он когда-нибудь от Ренессанса и Нового времени?