Зло «я», зло «сверх-я», зло «оно»
Наш современный опыт подталкивает нас еще более усложнить картину. Вот что примечательно в последней волне антииммигрантского насилия: «примитивный» уровень лежащей в его основе либидинальной экономики – «примитивный» не в смысле «регрессии» к некому архаическому слою, а в смысле предельной простоты сути отношений между наслаждением и jouissance, между кругом принципа удовольствия, который стремится к равновесию, к воспроизведению замкнутости, и экстимной чужеродностью. Пример либидинальной экономики, поддерживающей печально известный боевой клич «Ausl?nder raus! [Чужаки, вон!]», – Лаканова схема сачка, в котором а не позволяет кругу замкнуться[147], или, еще лучше, схема отношений между Ich и Lust[148], где Unlust[149] определено в понятиях (не)ассимиляции, т. е. как «нечто не ассимилируемое, не сводимое к принципу удовольствия»[150]. Понятия, применяемые Фрейдом и Лаканом к описанию отношений между Ich и jouissance, идеально подходят к метафоре расистского отношения к приезжим: ассимиляция и сопротивление ассимиляции, отвержение чужеродного, возмущенное равновесие…
Есть искушение определить этот тип Зла среди обычных его типов, применив классификационный принцип фрейдистской триады «я», «сверх-я» и «оно»:
? самый обычный тип Зла – «я»-зло: поведение, мотивированное корыстным расчетом и жадностью, т. е. пренебрежением всеобщими нравственными принципами;
? Зло, приписываемое так называемым «фанатикам-фундаменталистам», напротив, – «сверх-я»-зло: это зло совершается во имя фанатического следования тому или иному идеологическому идеалу;
? в скинхеде, избивающем иностранцев, впрочем, не углядишь ни внятного корыстного расчета, ни ясной идеологической приверженности. Никакие разговоры о том, что иностранцы отбирают у нас рабочие места или что они угрожают нашим западным ценностям, не должны нас смущать: если приглядеться, становится понятно, что подобные рассуждения – довольно поверхностная вторичная рационализация. Ответ, который мы в конечном счете получаем от скинхеда, – ему приятно избивать иностранцев, потому что их присутствие его, скинхеда, раздражает… Здесь мы имеем дело с «оно»-злом, Злом, структурированным и мотивированным простейшим неравновесием в отношениях между Ich и jouissance, напряжением между удовольствием и чужеродным телом jouissance в самой сердцевине его. «Оно»-зло, таким образом, устанавливает простейшее «короткое замыкание» внутри отношения субъекта к первобытному недостающему объекту-причине желания: «раздражает» нас в «другом» (еврее, японце, африканце, турке…) то, что он у него будто бы особые отношения с объектом: другой либо владеет объектом-сокровищем, похищенным у нас (поэтому у нас его нет), или же угрожает нашему владению объектом. Вкратце: «нетерпимость» скинхеда к другому не мыслится без отсылки к объекту-причине желания, который, по определению, отсутствует.
Как же нам бороться с этим «оно»-злом, которое из-за его «простейшей» природы недосягаемо ни для каких рациональных или даже чисто риторических доводов? Иными словами, расизм всегда коренится в специфической фантазии (о cosa nostra[151], о нашем этническом Нечто, которому «они» угрожают, о «них», которые своим добавочным удовольствием угрожают нашему «стилю жизни»), которая по определению сопротивляется универсализации. Преобразование расистской фантазии в универсальную среду символической межсубъективности (Хабермасовой этики диалога) никак не ослабляет хватку расистской фантазии, обуревающей нас[152]. Чтобы лишить эту фантазию власти, потребуется другая политическая стратегия – которая способна воплотить то, что Лакан именовал «la traverse? du fantasme»[153], стратегия «сверхотождествления», она принимает во внимание факт, что непристойное «сверх-я» qua основа и поддержка публичного Закона действует лишь до тех пор, пока не признана, скрыта от публичного взгляда. А что если применить не критическое рассечение и иронию, бессильные перед расистским ядром фантазий, а двинуться a contrario[154] и публично отождествиться с теневым «сверх-я»?
В процессе распада социализма в Словении постпанк-группа «Лайбах» выдавала на публику агрессивную невразумительную смесь сталинизма, нацизма и идеологии Blut und Boden[155]. Первый отклик просвещенных левых критиков – считать выступления «Лайбаха» иронической имитацией тоталитарных ритуалов; однако их поддержка «Лайбаха» всегда сопровождалась неприятным чувством: «А ну как они и впрямь так считают? Может, они всерьез отождествляются с тоталитарным ритуалом?» – или же (вариант лукавее) переносом собственных сомнений на другого: «А что если “Лайбах” переоценивает свою публику? А вдруг аудитория воспринимает за чистую монету то, что “Лайбах” имитирует в шутку, и тогда группа на самом деле укрепляет то, что стремится подорвать?» Это неприятное чувство поддержано допущением, что ироническая отстраненность – это автоматически подрывной настрой. А что если, напротив, преобладающий настрой современной «пост-идеологической» вселенной – именно циничная отстраненность от общественных ценностей? А ну как эта отстраненность, совершенно ничем не угрожающая системе, есть высший извод конформизма, поскольку нормальное функционирование системы требует цинического дистанцирования? В таком случае стратегия «Лайбаха» предстает в новом свете: она раздражает систему (правящую идеологию) именно потому, что «Лайбах» не есть ее ироническая имитация, а сверхотождествление – разоблачением теневой «сверх-я»-изнанки системы сверхотождествление мешает ее действенности[156].
Верховное средство «Лайбаха» – их ловкая манипуляция переносом: их публика (особенно интеллектуалы) одержима «желанием Другого»: какова подлинная позиция «Лайбаха»? Они и впрямь за тоталитаризм или нет? Они задают «Лайбаху» вопрос и ждут ответа, не замечая, что сам «Лайбах» выступает не в роли ответа, а в роли вопроса. Благодаря неуловимости их желания, неопределенности в том, «как же они на самом деле считают», «Лайбах» подталкивает нас занять позицию и решить, каково наше желание.
«Лайбаху» на самом деле удается достичь переворота, определяющего конец психоаналитического лечения. В начале лечения – перенос: отношения переноса вступают в силу, как только аналитик появляется в образе субъекта, которому положено знать – знать правду о желании анализанта. Когда в ходе психоанализа анализант жалуется, что не ведает, чего хочет, любые его стенания и причитания адресованы аналитику из подразумеваемого предположения, что уж аналитик-то знает. Иными словами – пока аналитик изображает большого Другого, – иллюзия анализанта состоит в сужении своего неведения о своем же желании к «эпистемологической» неспособности: истина о его желании уже существует, она запечатлена где-то в большом Другом, нужно лишь извлечь ее на свет, и процесс желания дальше пойдет гладко… Конец психоанализа, растворение переноса возникает, когда эта «эпистемологическая» неспособность смещается в «онтологическую» невозможность: анализанту приходится пережить, что большой Другой тоже не располагает истиной о желании анализанта, что желание это никто не гарантирует, у него нет почвы, и оно авторизовано лишь самим собою. Именно в этом смысле растворение переноса означает точку во времени, когда стрела вопроса, которую анализант нацеливал на аналитика, разворачивается обратно на анализанта: сначала (истерический) вопрос анализанта адресован аналитику, который вроде бы должен располагать ответом; далее анализант вынужден признать, что сам аналитик – всего лишь большой вопросительный знак, адресованный анализанту. Здесь можно уточнить Лаканов тезис о том, что аналитик уполномочен лишь самим анализантом: он превращается в аналитика, приняв, что его желание не имеет в Другом поддержки, что разрешить себе желание может лишь сам анализант. А раз внутреннее влечение определяется этой сменой направления стрелы, можно сказать (и Лакан говорит), что в конце психоанализа происходит именно сдвиг от желания к влечению[157].