Открытие тела ребенка

С XV по XVIII век неизменным элементом живописи была маскировка ребенка под взрослого. Это убедительно показала выставка, состоявшаяся в 1965–1966 годах в кельнском музее Вальрафа Рихартца. Фальсификация распространяется не только на костюм. Внешность тоже подвергается размыванию. Это прекрасно видно на гравюре Дюрера, изображающей ребенка из народа с лицом старичка.

В «Satirische Schulszene»[1] Брейгеля дети ведут себя и держатся как «взрослые». Они отличаются от взрослых только ростом. В «Der Gartner»[2] (Ленен, 1655) девочки, помогающие в приготовлении пищи, изображены как настоящие женщины, одеты они так же, как их мать. Это «уменьшенные модели» своей родительницы. То же и с мальчиками, разве что в XVII веке они еще одеты не по мужской моде: их наряжают так, как одевали их пращуров во времена Средневековья, а не так, как их отцов.

До самого XVIII века тело ребенка остается полностью укрыто одеждами. Мальчики отличаются от девочек только тем, что у них застежки спереди. Вот и все. И девочки и мальчики носят ленты. Прежде чем надеть штаны, взрослый мужчина носил платье. Мало-помалу он обнаружил свои ноги и нарядился в короткие штаны. Но маленькому мальчику это пока не позволено: в течение двух-трех веков он еще обречен на косность. Его наряжают в платье, какое носил взрослый два-три столетия тому назад. На семейных портретах можно видеть детей в платьицах с двумя или четырьмя развевающимися лентами. Это единственное, что отличает их от взрослых карликов.

Что означают эти ленты? Филипп Ариес задается вопросом: а что, если это остатки широких свободных рукавов средневекового платья? Развевающиеся рукава, атрофируясь, могли превратиться в ленты. Пожалуй, это лишний раз подтверждает, что в одежде ребенка XVII века ничто не выдумано. Его наряжают в то, что прежде носил взрослый[3].

Возможно и другое объяснение: эти ленты могут быть остатками вожжей. Когда дети делали первые в жизни шаги, их водили на привязи, как лошадей в узде. А пока они были грудными, их подвешивали к стене, чтобы уберечь от крыс и чтобы им было теплее, поскольку тепло от очага, топившегося в общей комнате, струилось вверх. Уходя на работу, младенца в люльке подвешивали к потолку. Итак, ленты в XVII веке могли быть остатками детских лямок или помочей из предшествующей эпохи. Ребенок в них больше не нуждается, но лента – это знак того, что он еще имеет право регрессировать, как если бы в представлении взрослого он еще не до конца расстался с платьицем младенца, снабженным шнурками, вожжами, поводком.

Впрочем, и сегодня продаются вожжи для детей, чтобы водить их по универсальным магазинам или по улицам. Считается, что там полным-полно опасностей. Вот детей и припрягают к родителям!

Со Средневековья и до эпохи классицизма тело ребенка воистину заточено, спрятано; публично его обнажают только для того, чтобы высечь, побить. Вероятно, это было огромным унижением, так как обнажались именно те части тела, которые полагалось прятать. Когда итальянские или фламандские художники изображают голого ребенка, это всегда ангелочек; его используют в качестве символа. Но мало-помалу Эрос входит в силу… Официально, для церкви, обнаженное дитя остается символом, на самом деле – художники дают себе волю, и тут появляется чувственность, которая вот-вот вырвется на свободу, по крайней мере в иконографии, если не в действительности: ведь детям приходилось позировать перед художниками, и это был единственный случай, когда на ребенка смотрели, любуясь им, восхищались – именно его наготой. В литературе это не описано, однако отрывок из мадам де Севинье, тот, где она говорит о своей внучке, передает нам эротизацию детского тела: «Какое это чудо, надо видеть, как она шевелит пальчиками, как трепещет ее носик…», «…Цвет лица, шейка и все тельце восхитительны. Она делает уйму всяких штук, ласкает, бьет, крестится, просит прощения, кланяется, целует руку, пожимает плечами, танцует, подольщается, важничает: словом, так мила во всех отношениях. Я забавляюсь ею часы напролет». Возьмем письмо мадам де Севинье от 20 мая 1672 года, посвященное ее «душеньке». Она рассыпает восторги по поводу голого тельца девочки. Но очень скоро замечаешь, что для нее это не более чем игрушка. 30 мая 1677 года вновь по поводу внучки она пишет мадам де Гриньян: «Мне кажется, Полина достойна быть Вашей игрушкой». Бабушка испытывает чувственное, сладострастное наслаждение, но у нее нет ощущения, что девочка – живое существо, человек, с которым она вступает в общение.

Надо сказать, что восприятие ребенка как себе подобного было совершенно чуждо нравам той эпохи, тем более что детей производили на свет много и многие из них умирали. Мадам де Севинье: «Я потеряла двух внучек…» Не то чтобы так прямо говорилось: «Невелика потеря», но все же не без этого. Сходная позиция и у Монтеня, отмечающего, что он потерял двоих детей, с тем же безразличием, с каким отметил бы: «Я потерял двух собак, двух кошек», – это просто часть повседневной жизни.

Монтень даже не пишет «умерли», «скончались» (не знаю, употреблялось ли тогда слово «скончаться») или «Господь их прибрал к себе»… Он сообщает, что потерял две вещи, два предмета. Он не говорит о них как о личностях, чья жизнь окончилась. Что говорят взрослые, когда теряют дорогое для них существо? Они говорят: «Он умер»; в их речи он – субъект, подлежащее. Ребенок в ту эпоху еще не является субъектом высказывания; это лишь объект, дополнение.

Однако на гробницах мы обнаруживаем изображения детей, которые умерли в раннем возрасте и, судя по изображению, должны быть причислены к лику ангелов. Быть может, это первые шаги на пути признания ребенка как такового… но шаги еще робкие, потому что остается вопрос: ребенок, изображенный в виде ангела, – не душа ли это? Взрослых покойников тоже изображают на гробницах в виде детей. Это, несомненно, символ их души.

На иконах Успения Богородицы Христос держит в руке грудного младенца, под которым подразумевается душа Богородицы. Первые, еще нетипичные, робкие признаки появления ребенка как такового не так легко обнаружить. Мы видим изображение ребенка на его надгробии, если он умер в младенчестве, но не можем утверждать, что изображен именно ребенок, а не его душа. Это совсем не обязательно тот самый ребенок, что скончался и погребен тогда-то и тогда-то. Ребенок остается объектом. Пройдет немало времени, прежде чем он будет признан как субъект.

В обществе до 1789 года ученичество – период, через который непременно надо пройти: это рождение ребенка-личности. Ребенок признается как подлежащее при сказуемом «делать» с той минуты, как его помещают среди других, признав за ним способность исполнять полезную работу. Но тогда с ним начинают обращаться как с машиной, со станком: его можно осыпать ударами и даже сломать, выбросить на свалку, уморить (наказывая, отец может и убить).

Живописное изображение ребенка, включая эпоху классицизма, наглядно демонстрирует, что показывается не само тело, какое оно есть, а то, что общество хочет увидеть.

Считается, что анатомическое правдоподобие недостойно Сына Божьего. Разве дух мог воплотиться в незрелом и диспропорциональном создании? Младенцу Иисусу поэтому предпочитают придавать стандартные пропорции взрослого человека: отношение головы к остальному телу – 1:8. Тогда как в младенческом возрасте оно должно быть 1:4.

Голова должна была быть такой же величины, как голова матери. Но это нарушение пропорций указывало бы на то, что ребенок по развитию мозга такой же взрослый, как и мать. Характерно, что на фризах некоторых церквей крестьяне изображены в соответствии с морфологией тела ребенка – пропорции головы и тела 1:4. Здесь художник следует замыслу государя. Необходимо напомнить доброму народу, что только власть является взрослой. А рабы, бедняки, дети – напротив: для них для всех одинаковое изображение, один и тот же художественный прием.

Недавно в Германии (Веймар, 25 мая – 15 октября 1972 года) состоялась выставка «Образ ребенка в творчестве великих художников: Вариации на тему от Лукаса Кранаха до наших дней». Картины периода Средневековья подтверждают уже известное о положении ребенка в ту эпоху, когда он был полностью интегрирован в жизнь взрослого, но одно произведение XV века привлекает особое внимание как явное исключение: «Христос, благословляющий детей». Кажется, живописцы принесли в жертву условностям своего времени все, что можно, но порой неожиданные вспышки, прорывы позволяют разглядеть тайный лик вещей, внутреннюю жизнь – то, о чем даже не подозревали их собратья-художники. Таков и случай этой нетипичной картины: на ней изображены застигнутые врасплох играющие дети, не спрятанные под той маской унылых, зловещих карликов, которую, по единодушному согласию, присваивают малышам с XIV по XVIII век. У одного из детей, окруживших Христа («Пустите детей приходить ко Мне»), в руках кукла – несомненно, одна из первых кукол в истории западноевропейской живописи.

Ребенок, если не считать этой нетипичной картины, представляющей собой исключение из всеобщего правила конформизма, изображается не ради него самого. Его телом пользуются для создания религиозных декораций. Он – безделушка на счастье, маленький гений, эскортирующий святых; свою толстощекую личину, свои пухлые ручки и ляжки в ямочках ребенок на время уступает ангелочку, который с множеством себе подобных летит в небесной фарандоле[4] . Церковь так упорно предостерегала умы против маленького незрелого существа, которое может быть лишь вместилищем злых сил, что его принуждают быть ангелом, дабы не был чудовищем. Но из-под этой проникнутой набожностью слащавой маски пробивается лукавая улыбка Эрота. У барочных малюток – мордочки амуров. Кранаховская Венера в немыслимой шляпе с цветами дарует одному из ангелочков милость держать ее пояс.

На картинах школы Ленена, где изображены крестьянские посиделки, мы видим грудных младенцев на коленях у отцов или дедов, тут же сидит и мать. Малыши с полной непосредственностью ползают вокруг взрослых. Но все это сцены из крестьянской жизни. В лоне буржуазной семьи, позирующей живописцу, никогда не увидишь такой непосредственности. В крестьянских семьях дитя интегрировано на равных правах со всеми сообразно своему возрасту. Даже если оно занимается своими делами в своем уголке, даже если его взгляд не обращен в сторону художника или, как бы мы сегодня сказали, в сторону объектива, у него есть свое место в пространстве картины. Художник ввел его сюда бессознательно, но как неотъемлемый и необходимый для равновесия целого элемент. Поза ребенка разъединяет его со взрослыми, его взгляд направлен в другую сторону. Он здесь как предвестие другой социальной группы, которую он позже выстроит, а сейчас он живет параллельно своим предшественникам, предвещая, однако, новый способ семейного синтеза. Он больше не паразит, и он уже не совсем крепостной в своей семье. С помощью игрушки он выстраивает свою собственную мысль, он изобретает – и он в безопасности.

Художники, вынужденные подчиняться условностям эпохи и на заказ изображавшие навязанные им фигуры, могли внутри картины, посредством кое-каких деталей, создать другую.

Художник хотел, чтобы что-то на его семейном портрете ускользнуло от внимания взрослых, – ему хотелось дать понять, что он сам сохранил душу ребенка, ускользнувшую от всеобщего производительного труда его окружения, его этноса. Потому что художник как-никак всегда маргинал[5]. Он творит для будущего. Он уверен, что не участвует в сговоре сил, подчиненных сиюминутным интересам, и, вероятно, именно поэтому может отождествлять себя с ребенком, который еще принадлежит группе, но уже предваряет будущее. Чтобы зафиксировать тайну будущего, художник ставит себя вне времени.

Выставка включала в себя 150 произведений. Если проследить свершающуюся на наших глазах пятисотлетнюю эволюцию материнского обращения с ребенком в сценах, когда ребенок в колыбели или на руках, мы заметим одну-единственную позу, не являющуюся условной, – на той картине, где младшего ребенка в семье нянчит его старшая сестра. Это не стереотипные мать и дитя. Легкомысленная старшая сестра забавляется со своим братиком, она не чувствует на себе взгляда общества. Это игровая поза – мы обнаруживаем ее только один раз на всей выставке.

На картинах XVIII века ребенок, всегда одетый как маленький взрослый, все же немного выделяется на фоне семьи, выпадает из канонического семейного портрета. Его видишь на лоне природы, играющим в группе детей или с животными. И только в XIX веке он появляется сам по себе – в одежде школьника и в позах, присущих ребенку. У Легро («Erdkundestunde»[6] ) уже отмечается явное различие между мальчиками с короткими волосами и девочками в передничках и платьях, с бантами в волосах. Детей изображают в группе или брата вместе с сестрой. В выражении лиц проступают чувства. Ребенок становится человеком, наделенным эмоциональностью.

В современный период – выставка доходит до 1960 года – ребенок выступает, как правило, в группе из двух или трех человек, реже один, но даже если он изображен отдельно от других, его представляют позирующим, как перед фотоаппаратом. Будь то ребенок на войне, ребенок в нищете, ребенок на баррикадах или на празднике – поза безнадежно условна. Расхристанный или принаряженный, он остается обезьянкой, повинующейся маме или художнику-фотографу.

И всюду, вплоть до кубизма, идет ли речь о маленьком буржуа или о маленьком нищем, детство является нам в образе мелодрамы. Главным образом это относится к маленьким мальчикам. Девочки вплоть до Второй мировой войны остаются «примерными».

Прорыв к свободе на холсте, датированном 1950 годом и принадлежащем кисти немецкого художника, неизвестного во Франции: ребенок, изображенный, кажется, ради него самого, один, с каким-то двусмысленным выражением лица, отсутствующим, мечтательным. На других полотнах ребенка запечатлевают несчастным или эксплуатируемым или, по канону советского реализма, пионером своего отряда, чистеньким и точно копирующим господствующую элиту. Но не изображают того, что в нем неуловимо и непознаваемо.

Идеологический пафос взрослого беспрестанно скрывает ребенка от него самого, лишает его собственной истории.

Вплоть до нашего века с помощью фаллократии[7] насаждалась ложная идея, исходя из которой девочки в присутствии мальчиков ощущают отличие собственного пола только как отсутствие пениса. А в какие моменты своей эволюции мальчики и девочки обнаруживают свою принадлежность к тому или иному полу?

К этому ведет опыт, совершенно различный для мальчика и девочки. Это могут наблюдать все матери, как наблюдала я сама. Так есть и будет со всеми мальчиками, так было и с моим сыном Жаном.

Идеологический пафос взрослого беспрестанно скрывает ребенка от него самого, лишает его собственной истории.

До сих пор Жан прекрасно знал, что набухание его члена часто сопровождается желанием сделать пи-пи. Он мочился, и его пенис расслаблялся. Этого было ему достаточно, чтобы установить связь между явлением эрекции и функцией мочеиспускания.

Но вот сегодня – ему только что исполнилось 29 месяцев – он замечает необыкновенную перемену: его пипочка напряглась, он полагает, что сейчас сделает пи-пи. Но ничего подобного не происходит, хотя пенис набух. Этот инцидент повторяется. Когда эрекция проходит, он может помочиться. Впервые он предчувствует, еще не находя слов, чтобы это высказать, что его член может вести свою собственную жизнь, не связанную с мочеиспусканием. Жан испытал то же, что все мальчики его возраста. Между 28-м и 30-м месяцем младенец мужского пола открывает для себя эрекцию пениса, не связанную с мочеиспусканием, и в этот момент он пробуждается для осознания того факта, что он – мальчик.

Девочки обнаруживают свою сексуальную идентичность, интересуясь «пуговками» своих грудей, а также сходной с ними на ощупь «пуговкой» половых органов и трогая их. Игры с этой эрогенной зоной служат наиболее бесспорным признаком, что в жизни девочки наступил миг, когда она сделала открытие об этом великом различии.

Когда в Бретонно я, молодой экстерн, делала маленьким пациентам с ожогами перевязки, я замечала, что девочки, чтобы вытерпеть боль, нервно трут себе соски. Перевязки при ожогах болезненны. При пересадке кожи требуется еще большая осторожность в манипуляциях. У меня получалось более или менее ловко – еще в бытность мою санитаркой я накопила кое-какой опыт, – и, если меня не оказывалось на месте, дети даже требовали, чтобы меня позвали. Однажды меня вот так позвали к изголовью шестилетней девочки, я начала отмачивать повязку, чтобы отделить ее от раны, и вижу – это уже не было для меня неожиданностью, – как ребенок ласкает набухшие «пуговки». Няня, до этого смотревшая в другую сторону, заметила это и здорово отругала малышку: «Я с тебя глаз не сведу, ты у меня бросишь этим заниматься, мерзавка!» Мне стоило большого труда успокоить ее. «Ей больно, она нуждается в утешении. Таким способом она напоминает себе, что у нее была мама, которая давала ей грудь…» – «Знаем, знаем! Нечего ее оправдывать, детей-паршивцев я в палате не потерплю!» – негодовала эта сотрудница детского дома, не желавшая ничего знать о том, что примитивное либидо может служить обезболивающим средством.

Когда я занималась психоанализом, меня поразила одна маленькая девочка, которой не было и трех лет. Я пришла к ее матери и принесла девочке в подарок куклу. Девочка немедленно перевернула ее вниз головой, раздвинула ей ноги и, стащив с нее штанишки, швырнула куклу в угол со словами: «Плохая». – «А чем же она плохая?» – «У нее нет пуговки». Сначала я решила, что она имеет в виду пуговки, на которые застегиваются кукольное платье и комбинезончик. Ничуть не бывало. Речь шла не об этих пуговках. Девочка показала мне обнаженную промежность куклы. «Ах, у нее должна быть пуговка на теле?» – «У меня их целых три!» Малышка говорила о своей половой системе, пуговки означали соски и клитор. В дальнейшем мне много раз приходилось слышать, как маленькие девочки говорят о «трех пуговках» – «одна внизу, с дырочкой», а две другие «на грудках».

Вне всякого сомнения, именно прикосновение к грудным железам пробуждает у девочек (и задолго до того, как они увидят голенького младшего брата или другого мальчика на пляже или в ванной) сознание того, что они принадлежат именно к женскому полу. Думать, будто девочки, не обладая пенисом (который для мальчиков прежде всего орган, нужный, чтобы делать пи-пи), не ощущают и своей половой принадлежности – мужское заблуждение; половая принадлежность, несомненно, сразу ассоциируется для девочек с удовольствием, не зависящим от потребностей, а связанным с желанием, тогда как у мальчиков удовольствие, получаемое от эрекции пениса, прежде всего связано с удовольствием от удовлетворения потребности, и лишь потом оказывается, что оно может существовать и независимо.

У девочек огорчение от отсутствия пениса очень скоро возмещается уверенностью, что скоро у них вырастут груди. Отсутствие или медленное развитие грудных желез нередко оказывается драмой. Не легче переживается и их гипертрофия.

Мальчик до двух с половиной лет может не обращать внимания на отличия половых органов у девочек; он начинает беспокоиться по этому поводу, когда замечает, как меняется в размере его собственный половой орган при мочеиспускании. И он начинает испытывать страх увечья. Эрекция исчезает. Вернется ли она? Не утратит ли он свой способный к эрекции пенис? Этот страх – лишь запоздалая проекция первоначального страха кастрации. Он – бессознателен. И происходит оттого, что при этом – бессознательно же – мы сравниваем его с процессом поглощения пищи: кусочек за кусочком, и она исчезает целиком и бесследно. Этот страх расчленения особо фиксируется на выступающих частях тела. Египтяне запеленывали руки покойникам, чтобы человек попадал в царство теней весь целиком. Для того чтобы все существо ребенка продолжало развиваться, нужно, чтобы он сознательно заботился о целостности своего тела. Для ребенка это вовсе не само собой разумеется. Если на него наденут перчатки, он не понимает, куда делись его пальцы. Он перестает доверять глазам, для зрячего ребенка это болезненно. Надо ощупывать пальчики ребенка, чтобы он в полной мере ощутил их и безбоязненно просовывал один за другим в перчаточные пальцы. (Обычно, когда на него натягивают перчатки, он рассеянно смотрит в другую сторону.) То же самое, когда ребенку примеряют обувь, – он поджимает ножку: он ее «потерял». Это кошмар продавщиц обувных магазинов. Если ребенку меньше шести, он удирает, его ругают, мать нервничает. Продавщицы бывают благодарны мне, когда я кладу конец их пытке, рекомендуя им такой способ: прежде чем мерить детям новую обувь, поставьте их на коленки; не видя больше своих ног, они отвлекаются и позволяют себя обувать.

Страх кастрации у мальчика выражается не только в боязни при виде того, как опадает пенис, но и в опасении перед всяким увечьем, например потерять пальцы. Девочка младше трех лет, увидев пенис мальчика, может предположить, что у нее тоже был пенис, – она точно так же боится утраты частей своего тела и связанных с этим переживаний.

Страх кастрации у мальчика выражается не только в боязни при виде того, как опадает пенис, но и в опасении перед всяким увечьем, например потерять пальцы.

Никто никогда не решит проблему страха кастрации. Из него вырастает наше ощущение смерти. Частичка за частичкой наступает расчленение, а за ним – полное и последнее уничтожение плоти, та часть нашего существования, которая называется смертью. Разговор же об этом успокаивает.

У негров каждый взрослый говорит мальчику перед инициацией: «Возьму и отрежу тебе пипку». Это входит в ритуал общения. А ребенок и не думает ему верить. Но он доволен, что с ним говорят о его половом органе.

А мы поднимаем крик: «Ни в коем случае нельзя этого говорить, это наносит травму ребенку!» Смотря как говорить. Пускай это будет «для смеха». Выразить словами страх, знакомый каждому мальчику, – благотворное средство[8].

Кто знает, отчего девочка, по распространенному у психологов выражению, «заражается женственностью» от своего отца, а мальчик «мужественностью» – от матери? Нарушениям сексуального поведения, двусмысленности самоощущения, колебаниям в ощущении своей сексуальной принадлежности, страху перед женщиной-матерью и т. п. могут способствовать какие-то уже забытые обстоятельства, факты из раннего детства, на которые не обратили внимания и которые обнаруживаются лишь в результате позднейшего психоанализа.

Мне позвонила одна мать, которую беспокоила жестокость сына-подростка. По ее словам, он нападает на улицах на женщин, которые похожи на нее. Кроме того, она сообщила, что он и на нее поднимает руку, когда она заботится о дочке: «Сестра – моя, не трогай». («Он так поступает с тех пор, как был „совсем маленький”?» – «Да, с тех самых пор».) Наверняка этому мальчику было необходимо, чтобы в первый же раз, когда мать услышала, как он предъявляет права собственности на сестру, она отняла у него малышку. И отец, в силу своей позиции в семье, не мог заставить сына уважать свою жену – ни на словах, ни поведением, он не смог запретить сыну видеть в ней и в сестре сексуальный объект, не смог заставить сына видеть в них «женщин, с которыми он никогда не вступит в сексуальные отношения», подобно тому как и сам он, его отец, никогда не посягал ни на свою мать, ни на сестру, ни на бабку, ни на двоюродную бабку своих детей.

Невысказанное, оставаясь для ребенка двусмысленным, затягивает опасность инцеста[9]. Важно сказать подростку, что он не может занять в семье место отца и что между его родителями существуют отношения мужа с женой, на которые он не может претендовать; в свое время он вступит в такие отношения не с матерью, а с другой женщиной.

К несчастью, определенные вопросы годами остаются без ответа и годами зреют, как опухоль, в позорной или священной двусмысленности. Запрет на инцест должен быть внятно произнесен в ответ на немой вопрос. А если девочка берет у мамы сумочку и туфли и носится с ними – это опять-таки немой вопрос: «Как мне стать женщиной, ведь грудь у меня плоская, а пипки, как у мальчиков, у меня нет?» Девочки верят, что у матери она есть. Немой вопрос мальчика, который наряжается в мамины вещи: «Когда я стану большим, я стану, как ты, женщиной? У меня тоже будут детки в животе?» Не следует упускать возможности объяснить ему, какого он пола: «Ты никогда не будешь женщиной. Если ты хочешь играть, как будто ты уже большой, надень лучше папины ботинки!» Это напоминает мне одну девчушку четырех с половиной лет, которая говорила: «Когда я стану дедушкой, я буду делать с внуками то-то и то-то». Она уже переросла время, когда девочка не знает, что она девочка. Но никто не позаботился ей объяснить: «Когда ты состаришься, ты будешь бабушкой, и то не просто потому, что ты уже старенькая, а только если у тебя будут дети, которые тоже родят своих детей». Двусмысленность болтовни, на которую не обращают внимания, может остановить сексуальное развитие. Ребенок может сколько угодно забавляться, подражая детям или взрослым другого пола, но лишь при условии, что это игра, а не план будущего.

Двусмысленность болтовни, на которую не обращают внимания, может остановить сексуальное развитие. Необходимо найти для ребенка точные слова и объяснить наличие опасности в слепом следовании соблазну и неумении устоять перед ним, тем самым помочь устоять перед искушением.

Этой разницы между игрой и реальностью детям не объясняют. Хотя последнее необходимо точно так же, как разъяснять им, почему детям нельзя трогать электрическую розетку. Необходимо найти для ребенка точные слова и объяснить наличие опасности в слепом следовании соблазну и неумении устоять перед ним, тем самым помочь устоять перед искушением.

Похожие книги из библиотеки