319

На стороне ребенка

6 глава Трудные родители, дети – жертвы садизма

Песня без слов

Из того, что маленький ребенок не произносит слов, не следует, что он их не воспринимает: пускай языковые тонкости еще ускользают от него, все равно он улавливает смысл высказывания, благодаря интуиции, направленной на того, кто с ним говорит, на каком бы языке ни говорил обращающийся к нему человек. Ребенок понимает языки, потому что он понимает язык эмоционального отношения к себе и язык отношений с жизнью и смертью, поскольку и жизнь, и смерть его окружают. Думаю, что это и есть главное: ребенок улавливает отношения, которые поддерживают жизнь или противодействуют ей, гармонические или дисгармонические. Но каким образом новорожденный может запоминать такие сочетания звуков, как «улыбка»? Первый раз это слово произносят при нем, когда он, выйдя из материнской утробы, строит вынужденную гримасу. Все мы делаем эту гримасу, которая служит родителю языком, потому что он, родитель, тут же радостно произносит: «О! Какая прекрасная улыбка!» И потом уже достаточно сказать: «А ну-ка, еще улыбку?» – и младенец немедленно улыбнется еще. Это доказывает, что сочетание звуков встретилось с внутренним ощущением. Один зовет другого. На самом деле нежность «другого» (родителя) вызвана самим новорожденным, чья особая гримаса взволновала родителя – вот он и облек свое волнение в слово «улыбка».

Впрочем, в этом может корениться и процесс отчуждения. Призывая малыша насильно воспроизводить свою мимику, взрослый подвергает его искушению притворяться, вместо того чтобы испытывать настоящее чувство. Улыбаться другому, а не улыбаться независимо от другого.

Иногда мы видим затерроризированных детей (люди не знают, что эти дети затерроризированы, их называют робкими или хорошо воспитанными); они настолько подвержены тревоге, что постоянно улыбаются застывшей улыбкой, словно стараясь угодить другому человеку, – до такой степени они боятся, что, если у них будет недовольный вид, этот другой на них нападет.

Если бы за этим стоял сознательный расчет, можно было бы сказать, что это фасад, предназначенный для того, чтобы ввести в заблуждение наблюдателя. Можно сравнить это явление с так называемой «коммерческой улыбкой». Мне возразят, что в детстве такого не бывает. Но ребенок способен с самого раннего возраста поддаваться коммерческой дрессировке, подчиняясь ритму потребностей. Словно стремясь оказаться в гармонии с матерью, он смиряется с тем, что мать выбивает его из его ритма, потому что он желает угодить материнской воле. И начиная с этого момента все идет вкривь и вкось.

Выполнение просьбы – это не воспроизведение научного феномена. Выражение привязанности между двумя людьми невозможно повторить. А если оно повторяется, мы имеем дело с невротизирующим отчуждением. Это означает подмену созидательных, творческих отношений воспроизведением привычек на уровне потребности. Но мы находимся в зависимости от наших потребностей; как только создается повторяющаяся реакция, она тем самым уже входит в категорию потребностей, то есть в ту сферу, где разум мертв. В этот момент отсекается, подавляется желание говорить, оно попадает в рубрику потребностей. Вот так вся наша жизнь начинает зависеть от внешних обстоятельств. Желание – это внезапная вспышка, связанная с нетерпеливым ожиданием удовлетворения, оно открывает каждому неведомое в нем самом. И в другом человеке, если вместе с этим другим открываешь новый вид отношений, основанный на удовлетворении желания. Желание ведет к любви. Но если уже невозможно обойтись без удовлетворения этого желания, не впадая в депрессию, это значит, что желание превратилось в потребность. Мы наблюдаем это постоянно, потому что так устроен человек. Человек движим желанием говорить, хотя раньше он не умел говорить; но стоило ему заговорить, как это превратилось для него в потребность. Когда ребенок начинает ходить, то сам факт, что он стоит на своих ногах, является для него откровением. Но с некоторым опытом желание стоять на своих ногах становится для него потребностью в вертикальном положении тела.

То, что для детей создаются места социализации, очень правильно, но ни в коем случае не надо подчинять ритму детского сада двухлетних детей, которым он совсем не подходит, и даже трехлетних, если их эмоциональное развитие не достигло уровня трех лет. Некоторые дети в два года еще не знают, кто они такие, что значит быть девочкой или мальчиком, кто их отец, кто их мать, другие близкие родственники, бабушки и дедушки со стороны матери и со стороны отца. Многим детям в три года еще слишком рано идти в детский сад. Если ребенок не умеет сам вставать, ложиться, одеваться, мыться (кроме исключительных случаев, разумеется, я не имею здесь в виду больных, инвалидов и т. д.), самостоятельно есть, находить свой дом, находясь в географическом пространстве, где протекает его повседневная жизнь, или хотя бы сказать свой адрес, – в эмоциональном отношении этот ребенок еще не достиг возраста трех лет.

Я опасаюсь, что вместо того чтобы обратиться к возможно большему числу образованных и заинтересованных взрослых с просьбой выступить посредниками между взрослыми и детьми, наше общество прибегнет к воспитательному «самообслуживанию», в очередной раз путая оборудование с методикой и связывая главные надежды с увеличением ассигнований на ясли. Количество мест в яслях – да, это важно, но еще важнее качество приема, оказываемого детям. Снижать возраст приема в детские сады опасно для развития ребенка. Боюсь, что при нынешнем порядке вещей сосуд путают с содержимым, провозглашая более или менее демагогический лозунг освобождения матери от домашнего рабства. И еще я боюсь, что упускают из виду истинную проблему медленной индивидуализации ребенка, при которой укоренение его идентичности теснейшим образом связано с тем, какое значение, эмоциональное и социальное, придается его принадлежности к семейной ячейке. Если ребенок выходит из нее слишком рано или слишком быстро, это наносит ему вред. Нужно расширять семейную ячейку, устанавливая прогрессивные связи, – это позволит ребенку всегда оставаться самим собой, приобретая все большую автономию благодаря мимическому, жестовому, вербальному словарю и развивая критический взгляд на все окружающее, воспринимаемое им.

Не менее опасной представляется мне новая сциентистская[160] утопия, заключающаяся в том, что наставника в духе Руссо следует заменить терминалом компьютера, перед которым сажают ребенка и предоставляют ему возможность развиваться самостоятельно – при этом, разумеется, всем детям предлагают одни и те же программы.

Это ведет к другой форме той самой роботизации, которой мы хотим избежать, хоть и предполагается, что это решение лучше того, которое предлагают передовые либералы, делающие акцент на неврологию и смежные с ней дисциплины, якобы призванные ниспровергнуть основы педагогики. Однако трудно не согласиться, что психосоциологи злоупотребляют статистическим изучением факторов окружающей среды.

Это было очень важно, не следует об этом забывать. Но я полагаю, что нельзя все объяснять статистикой. Например, если исследуют группу детей без отцов и группу детей с отцами, обнаруживается, что в первой группе больше отклонений, потому что психология оперирует такими критериями, как отклонение, патология. Патологию не всегда подвергают лечению, не всегда учитывают. И все-таки это патология. В тестах мы не можем принимать в расчет то, что остается нашим впечатлением о ребенке, не ответившем на вопрос. Многие дети, которые в результате тестов выглядят недоразвитыми, потому что не ответили на вопросы, крайне сообразительны, но они пока находятся на той стадии, когда от восприятия еще не перешли к выражению реакции. Со многими детьми обращались как с вещью, как с объектом, и в тот день, когда в их действиях впервые обнаружились отклонения, они впервые оказались в роли субъекта, хотя в их жизни никогда не было места ни правилам, ни личному достоинству. Ни в яслях, ни в детских садах, ни в начальной школе никогда не принимают в расчет ни достоинства ребенка, ни ценности отношений отец-мать-ребенок. Именно этот ущерб, это отчуждение и не учитывается никакой статистикой, никакими тестами. Бесспорно, необходимо исследовать тяжелые патологии, извращения, рецидивы отклонений, необходимо искать профилактические меры. Но все, что поддается наблюдению, тестированию – это лишь видимая часть айсберга.

«Бессознательное, – говорит Фрейд, – это невидимая часть айсберга; это то, чего нельзя увидеть». Статистика занимается только тем, что можно увидеть, не учитывая подводной части айсберга.

От взгляда психосоциологии ускользают дети-изобретатели. Они используют свою маргинальность для сублимации, то есть мобилизуют свою энергию в деятельности, направленной на поиск удовольствия для себя и, возможно, для других. Приятное иногда идет на пользу обществу. Бескорыстное творчество, выход за границы изведанного.

Оригинальность маргинализируется. В случае малейшей провинности или непонимания со стороны взрослого всех этих детей распихивают, классифицируют, – того в графу «патологии», того – в «отклонения». Пока они малы, выйдя из семьи, они совершенно не могут адаптироваться к многочисленной группе. И даже в семье, если она многочисленна, они остаются малым объектом внутри относительно большой группы. Они нуждаются в том, чтобы обрести свою идентичность единственного в своем роде ребенка, состоящего в единственных в своем роде отношениях с отцом и таких же отношениях с матерью, и следует исходить именно из этих отношений – запечатленных в словах, – чтобы помочь им, таким, каковы они есть исходя из своего происхождения, приспособиться к другим людям. Лишая их этих отношений, вырывая из их собственной эмоциональной жизни, чтобы навязать им общую для всех воспитательную норму, им вдалбливают язык насилия, язык захватничества, тот язык, в котором правота всегда остается за тем, кто сильнее, – словом, это считается нравственным. Для того чтобы считаться в школе «нормальным», вам нужно усвоить эту лживую нравственность, эти порочные и пагубные воспитательные принципы.

Индивидуализация ребенка основывается на наилучшем использовании отцовского присутствия, в чем бы оно ни выражалось, а не на его отмене. Вместо того чтобы просто отстранить родителя от ребенка, разумнее было бы, чтобы взрослые и сознательные должностные лица, опекуны, взяли на себя посредничество между тем и другим и в атмосфере доверия постарались разъяснить детям трудности, которые возникают у них с родителями, не осуждая родителей.

Между взрослым воспитателем или наставником и ребенком-школьником редко устанавливаются языковые отношения. Неравенство, существующее между людьми с самого детства, происходит оттого, что общество не придает никакой цены языку, связывающему детей с родителями, а между тем этот язык очень богат – это язык жестов, эмоциональный язык, которым они владеют. Но в школе этим пренебрегают. Более того, ученикам не велят общаться в классе, хотя ребенок лет до семи-восьми, когда он чем-то занят, говорит все время.

Представьте себе, что между слышащими и глухими детьми во время перемены не заметно никакой разницы: звуки, производимые их голосовыми связками, которых глухие дети не слышат, нерасторжимо связаны с их радостями и огорчениями; когда глухой ребенок по-настоящему веселится или горюет, он ведет себя в школьном дворе так же, как слышащий ребенок. Глухие шумят не для того, чтобы поскорей пришли родители (так поступают, по мнению взрослых, слышащие дети), – они сами себя не слышат. Учителя болтают между собой тут же, рядом, и не мешают детям возиться и бороться, как во дворе обычной школы. Наблюдать, что происходит между детьми во время перемены, бывает очень интересно. Но почему-то никто этого не делает или не рассказывает об этом.

На школьном дворе происходит перверсия[161] естественных отношений между детьми, которая может граничить даже с ритуалами жестокости. Об этом рассказывается в страшной притче «Повелитель мух». Группа детей, потерпевших кораблекрушение, попадает на пустынный остров и там воссоздает общество с очень жестокими обычаями, такими как инициация, рабство…

Их этому учили; они лишь воспроизводят то, что им вдалбливали с младенчества посредством власти взрослых. На уроках они испытывают такое давление, что затем, на перемене, происходит самый настоящий взрыв их животных, то есть неречевых, побуждений. Человек, присматривающий за ними, вместо того чтобы облечь их двигательную активность в слова языка, предпочитает не вмешиваться, пока дело не зайдет слишком далеко. В классе, и даже вне класса, от детей требуется, чтобы они «не производили слишком много шума», хотя шум может быть совершенно необходимым и вполне уместным. Когда они уже не в силах себя контролировать, им говорят: «Контролируйте себя». Хитрецы, которые способны мучить свою жертву в школьном туалете, – те как раз не шумят, и никто им слова не скажет. Наказывают всегда того ребенка, которого слышат и который реагирует, но никогда того, который спровоцировал эту реакцию. Клоуна подавляют гораздо более сурово, чем садиста, который лицемерно пакостит по углам. И потом, тот ребенок, который позволяет обращаться с собой как с объектом, который перестает быть источником энергии, наиболее приятен учителю. Представьте себе, он не жалуется, не мешает, и результаты его усилий запечатлены на бумаге. Он представляет собой лишь проекцию чистой совести наставника. И ничего не поделаешь, если это достигается ценой рабского подчинения или во имя корыстной цели войти в доверие к учителю. Желание продается по сходной цене.

Я это называю пищеварительной школой. В сущности, хороший ученик – этот тот, кто соглашается, чтобы взрослый оторвал его от корней и заставил себе подражать.

Такое поведение нравится обществу, испытывающему страх перемен. Тот, кто соглашается на повторение, слывет хорошим учеником. Когда он, вместо того чтобы устанавливать отношения в качестве субъекта и самовыражаться, заполняет ту форму, которая ему предложена, он стремится только отличиться, угодить. Похвалы обычно достаются трусу. Бывает и так, что исключительному, маргинальному ребенку удается, будучи хорошим учеником, сохранить в себе подвижность, изобретательность, свободный критический дух, способность к отношениям с другими людьми; такой ребенок словно говорит себе: «Ладно, в школе буду делать, что требуют, но в остальное время полностью вырвусь из-под власти взрослых…» Это – будущий гений, но такой ребенок – один на двадцать тысяч. Приведу в пример историю Камилла Фламмариона, того, который стал знаменитым астрономом. Он был не то тринадцатым, не то пятнадцатым ребенком в семье, и с трех лет именно его, Камилла, все называли Фламмарион; остальных звали по именам… А его – по фамилии, даже в семье, потому что он не только был блестящим учеником в школе, но и вне школы проявлял себя как любознательный наблюдатель, умница, предприимчивый и инициативный мальчик с богатой внутренней жизнью. Но это исключение. А сколько одаренных детей пропадают среди умственно отсталых! Знаменитый пример: Эйнштейн. Эйнштейна любили в семье, и никто не переживал из-за его плохих отметок в школе. Говорили: «Не беда, хорошо, что есть дядя, суконщик, – он всегда возьмет его к себе грузчиком». Сегодня для такого школьника, как Эйнштейн, это было бы уже невозможно, даже если бы в семье к нему относились точно так же: все равно его бы очень скоро «выпотрошили» и дезориентировали. На это хватило бы и двух лет. Первую селекцию проводят среди пятилетних. Увы, уже к концу первого триместра почти всегда бывает известно, кто останется на второй год, кого не допустят к дальнейшему обучению, даже если он этого искренне хочет.

И не было бы в том беды, если бы ребенок сам хотел бросить учебу, если бы этот отбор ощущался им не как отверженность, а как ориентация, которая принесла бы ему радость и по поводу которой окружающие поздравляли бы его с тем, что он нашел свою дорогу, свое призвание.

Слова не обманывают. Не случайно представления детей о вспомогательных классах таковы, что они говорят: «Не хочу идти к дуракам[162]». Нельзя в самом начале жизни производить селекцию, которая потом произошла бы сама собой, если бы наряду с чтением, речью, письмом детям преподавали музыку, живопись, рукоделие, право, гимнастику.

Во Франции обесценен ручной труд, и это очень глупо. В обучении отсутствуют ловкость тела и рук, осязательная, слуховая, зрительная, вкусовая, обонятельная чувствительность. А родители говорят ребенку, если у него трудности в школе: «Смотри, не будешь учиться на „четыре” и „пять” – пойдешь в рабочие»! Для ребенка это крах, для родителей – унижение.

Взрослые педагоги грозят этим как наказанием. Когда я слышу, как они употребляют слово «рабочий» в качестве уничижительного, я говорю им нарочно при ребенке: «Если вы хотите противопоставить рабочих интеллектуалам, то бывает ведь и так, что рабочий умнее интеллектуала; физический труд часто требует смекалки и творческого подхода». Умный рабочий может быть куда счастливей, чем неуклюжий интеллектуал, который ничего не умеет сделать руками; подчас интеллектуалы манипулируют абстракциями у себя в голове, читают, но не способны сварить яйцо. Я знаю инженера, который пишет популярные книги по физике, необыкновенно ясные и понятные, но его товарищи-инженеры снобистски третируют его, потому что он проводит досуг у себя в мастерской, занимаясь всякими поделками. Одно крупное предприятие поручило этому человеку отбирать инженеров. Администрация была довольна, но отвергнутые кандидаты, среди которых были выпускники Политехнической и Центральной школы, люди одного с ним круга, были им возмущены. Каков был его метод? Прежде всего он производил отбор кандидатов, исходя из их дипломов и должностей. Он беседовал с ними об ученых материях, о технических тонкостях, которые были в их компетенции, а потом внезапно спрашивал: «Сколько стоит кило хлеба? Сколько стоит батон? Сколько стоит говядина? Сколько стоит бифштекс? Умеете ли вы обращаться со стиральной машиной?» Кандидат возражал: «Послушайте, всем этим занимается моя жена!» – «А каков должен быть диаметр пробки при токе в десять ампер?» Выпускник Политехнической школы пускался в сложные вычисления, упуская из виду правильный, то есть самый простой ответ. Он попадался в ловушку. Мой знакомый оправдывал свой метод следующим образом. На заводе этим инженерам придется поддерживать контакт с рабочими. Они никогда не смогут объяснить людям, умеющим работать руками, ту работу, которую им надо будет выполнять. Инженер должен уметь осмыслить ручной труд посредством интеллектуального знания. Кто не умеет достичь взаимопонимания с рабочими, тому не место в цеховом управлении. Интеллектуалов, которые ничего не могут сказать относительно предметов повседневной жизни, нельзя назвать умными людьми в житейском смысле слова. Несмотря на то что они успешно закончили престижные высшие школы, они совершенно не годятся на инженерную должность, которой домогаются. Пусть ищут себе места где угодно, но только не в цеху. И он был совершенно прав. Но на него поступило множество жалоб от людей, которые хотели поступить на это предприятие, имея соответствующие звания, тем более что на предприятии были вакансии. А он выбирал скорее таких кандидатов, которые обладали достаточно скромными дипломами, но зато у них был практический ум. А еще он беседовал с кандидатами об их женах и детях: «Как вы думаете, какой запас слов у вашего трехлетнего сына? Что его интересует?» Он считал, что человеку, поступающему на службу на этот завод, необходимо на всех уровнях знание самых простых вещей – тех, которые обеспечивают контакт с жизнью. Разумеется, такой способ отбора инженеров для приема на работу нисколько не нравился тем, которых отвергали! Как-никак эти отвергнутые были представителями преуспевающей школьной элиты!

Похожие книги из библиотеки