2. Ответ дворян на коммерциализацию сельского хозяйства
У нас почти нет поводов сомневаться в правильности тезиса, согласно которому в конце XVII и первом десятилетии XVIII в. мотивация для перехода к коммерческому сельскому хозяйству не только среди дворянства, но и вообще во Франции была слабой в сравнении с Англией. Как и в Англии, ключевая аграрная проблема состояла в том, чтобы доставить зерно классам, евшим хлеб, но не выращивавшим пшеницу. Торговля зерном представляет картину стагнации, переломленной некоторым стремлением к производству зерна для сбыта в окрестностях крупных городов. Здесь главными бенефициарами оказались скорее зажиточные крестьяне, чем землевладельческая аристократия. Области сбыта продукции обычно не распространялись за пределы окрестности нескольких крупных городов и некоторых пунктов экспорта на границах. Лишь Париж привлекал к себе значительную прилегающую область. Большая часть этой территории пользовалась поставками из соседних районов [Usher, 1913].[40]
Общая концепция зерновой проблемы состояла в контроле ограниченных поставок из определенной области. Тяга крупных городов ощущалась в основном во времена нехватки как фактор нестабильности [Ibid., р. 5, 11, 17]. В конце XVII – начале XVIII в. торговцы и их агенты в некоторых местностях, в основном вокруг Парижа, усвоили практику вычищения деревни посредством скупки любых излишков, которые они могли найти. Эта практика вызвала сильное недовольство, поскольку она нарушала работу местных источников поставок, и развивалась в противостоянии как с основными обычаями, так и с законодательством [Ibid., р. 20, 21, 25–26, 42–43, 101, 105–106]. Хотя владельцы богатых поместий могли получать зерно в форме феодальных податей для продажи его через торговых посредников в городах, весьма обычной практикой была покупка зерна у зажиточных крестьян – явный признак того, что такие помещики могли успешно конкурировать с дворянством на ограниченном рынке [Ibid., р. 7, 8, 16, 87, 88, 91–93]. Если во Франции конца XVII – начала XVIII в. и были владеющие землей предприниматели, устраивавшие поле к полю на английский манер, то они ускользнули от внимания историков. Вероятно, таковые все-таки существовали. Но вряд ли их деятельность имела какое-либо значение. Когда выгоды коммерции стали более значительными в ходе XVIII в., французское дворянство ответило на это совершенно иным способом.
Сосредоточив свое внимание исключительно на торговле зерном, мы рискуем создать ошибочную картину. Чрезвычайно важным коммерческим продуктом было вино. По сути, для французского сельского хозяйства и, возможно, для всего французского общества XVIII в. вино – это то же, что шерсть – для сельского хозяйства и общества в Англии XVI–XVII вв. Один склонный к статистическим выкладкам ученый подсчитал, что в обычный год на излете старого режима Франция производила достаточно вина, около 30 млн гектолитров, чтобы обеспечить грузом весь тогдашний британский торговый флот.[41] Одному человеку было в равной степени невозможно выпить все вино, которое он производил за год, и сносить всю шерстяную одежду, которую он мог сделать за тот же промежуток времени. Поэтому виноградарство, как и овцеводство, побуждало искать рынки сбыта, ставило производителей в зависимость от решений королей и канцлеров и заставляло оказывать на них влияние, находить квазикоммерческие методы и бухгалтерские книги, более подходящие, чем beau geste, меч, щедрость и иные аристократические методы. Но сходства на этом заканчиваются, не затрагивая самой сути.
Экономические и политические последствия торговли вином и шерстью сильно отличаются. В порыве того, что кажется скорее галльским энтузиазмом вкупе с американским увлечением статистикой, выдающийся французский экономический историк Камиль-Эрнест Лабрусс отважился показать на основе огромного свода статистических данных, что продолжительная депрессия в виноторговле была решающим фактором, объясняющим в целом отсталое состояние французской экономики и революционный взрыв. Этот вывод кажется мне скорее навязанным, нежели убедительным. Связь с индустриальной отсталостью не продемонстрирована. Два его обширных исследования, представляющие собой лишь скромную часть всего изначального замысла, ограничиваются почти исключительно сельскохозяйственными вопросами. Хотя приятно думать о том, что потребление вина является по крайней мере возможным спасением от экономической отсталости, ряд фактов, приводимых самим Лабруссом, указывают на то, что для Франции XVIII в. подобная перспектива была иллюзией. Девять десятых всего вина, согласно его подсчетам, потреблялось внутри страны. Виноделием занимались во всей Франции: из 32 финансовых округов (g?n?ralit?s), существовавших при старом режиме, лишь в трех на севере и северо-западе не было винодельческих областей [Labrousse, 1944, р. 207, 586]. Слабое развитие транспорта, повсеместная винодельческая культура, а также тот факт, что бо?льшая часть вина потреблялась внутри страны, – все это указывает на то, что большая часть вина была vin ordinaire, вероятно, еще худшим на вкус, чем сегодня, а не качественным продуктом, продажа которого позволяла бы заработать состояние и поддержать экономику.
Вина, приносившие хорошую коммерческую прибыль, видимо, как и сегодня, производились лишь в некоторых областях Франции. Близость к водному транспорту давала портовому городу Бордо огромное преимущество в XVIII в. Также виноделие обеспечивало экономическую основу для преуспевающих и коммерчески мыслящих дворян из провинции, живших в этом городе и его окрестностях. Виноград превращался в золото, а золото – во многие увлекательные формы культуры от танцовщиц до «Духа законов» Монтескьё. (Выдающийся философ занимался тем, что сегодня назвали бы лоббированием винной промышленности [Forster, 1961, р. 19, 25, 33].) Сама по себе прибыль от торговли вином этим ограничивалась, что, возможно, и происходило в Бордо. Виноградарство в отличие от овцеводства не способно создать основу для текстильной индустрии. В отличие от выращивания пшеницы оно не способно обеспечить питанием городское население. В любом случае стимул для перемен исходит из городов, а не из деревни. Происходящее в деревне приобретает значение в основном посредством социальных изменений, охватывающих (или нет) большинство населения на ранних стадиях промышленного развития.
В отличие от массовых огораживаний виноградарство во Франции не привело к изменениям среди крестьянства, произошедшим после коммерциализации сельского хозяйства в Англии. Винная культура, особенно до применения искусственных удобрений, была тем, что называется у экономистов трудоемкой разновидностью сельского хозяйства, требующей больших затрат весьма квалифицированного крестьянского труда и сравнительно небольшого капитала в виде земли или оснащения. Английская ситуация в общем и целом была противоположной. Французское деревенское общество в XVIII в. было в состоянии решить проблемы трудоемкого сельского хозяйства вполне удовлетворительно – с позиции аристократии, если не крестьянства. Поскольку существует на удивление мало различий между социальной организацией в прогрессивном винодельческом крае и в областях, производящих зерно, куда проникли и где прижились коммерческие влияния, можно опустить некоторые подробности. Существенное различие: французский аристократ держал крестьян на земле и использовал феодальные рычаги для увеличения производства. Затем дворянин сбывал свою продукцию на рынке. В случае виноделия его законные привилегии были особенно полезны, поскольку он мог использовать их, чтобы помешать крестьянам поставлять вино в Бордо, где оно составило бы конкуренцию вину из аристократического шато. Не имея привилегии поставлять вино в город и возможности отложить продажу до наиболее благоприятного момента, мелкие производители были вынуждены продавать свое вино лендлорду [Forster, 1961, р. 26].
В Бордо XVIII в. крупные состояния, нажитые на торговле вином, можно было встретить только среди noblesse de robe, судейского нобилитета, в основном происходившего из буржуазии, хотя для многих судейских семей во Франции этого периода буржуазное происхождение могло быть делом далекого прошлого. Старая военная аристократия, noblesse d’?p?e, не имела ни богатства, ни известности. А именно она составляла подавляющую массу среди четырехсот с лишним знатных семей в окрестностях Бордо. Лишь немногие из них обладали высоким положением в городском обществе. Большинство жили в сонных пригородах, часто в замках, заросших тополями либо укрытых в деревнях. Сотня акров пшеничных полей и королевская пенсия в несколько сотен ливров обеспечивали экономическую основу образа жизни, который не был ни аскетическим, ни роскошным, но по большому счету глубоко провинциальным. Приходские сеньоры, многие из которых были отставными армейскими офицерами, имели доход не более 3 тыс. ливров в год, почти нищенский по меркам процветающего аристократа с виноградником, обеспечивавшим денежные поступления [Ibid., р. 19–21]. По крайней мере в этой области различие между старой армейской знатью и новым дворянством мантии было впечатляющим. По всей Франции должно было быть множество дворян, подобных этим приходским сеньорам. Вероятно, что большинство – я полагаю, абсолютное большинство – дворян оставались бездеятельными, хотя у нас нет пока окончательного подтверждения. Встретившись с подобным контрастом, современный социолог почти неизбежно задается рядом вопросов. Имелись ли какие-либо юридические или культурные барьеры, которые мешали военной знати успешно заниматься коммерцией? Насколько существенны были эти барьеры для объяснения экономических и политических черт французской аристократии или того, что великая революция устранила их?
Совокупность сведений вынуждает меня дать отрицательный ответ на этот вопрос и заявить, что это совсем не тот вопрос, который необходимо задавать для понимания связи между экономическими и политическими отношениями. Маркс и Вебер, несмотря на свой неоценимый вклад в изучение иных проблем, в этих вопросах ввели в заблуждение своих последователей, в особенности тех из них, которые в наибольшей степени стремились придерживаться научной парадигмы. Но для начала необходимо рассмотреть существующие свидетельства на этот счет.
Культурные и юридические помехи, конечно, существовали в виде аристократического предрассудка против торговли и закона об оскорблении чести (rule of derogation), подразумевавшего что всякий дворянин, занимавшийся низменной деятельностью, терял свой благородный статус. Законодательство об оскорблении чести применялось в основном к городской торговле и к промышленности. В нем проводилось различие между крупномасштабной деятельностью, например оптовой и международной торговлей, которую монархия активно поощряла, иной раз вопреки недовольству третьего сословия, и мелким предпринимательством, например содержанием торговой лавки, что было запрещено. В сельском хозяйстве действовало определенное правило, подтвержденное в 1661 г., позволявшее дворянину возделывать лишь небольшую часть своей земли площадью charrues, т. е. в четыре участка, которые можно обработать одним плугом [Histoire de France, 1911, pt. 1, p. 378; Carr?, 1920, p. 135–138]. Главной силой, стимулировавшей эти законы и поддерживавшей их общественное мнение, была монархия. Тем не менее даже при Людовике XIV королевская политика в этой сфере была двусмысленной и непоследовательной. Монархии требовалось преуспевающее дворянство как декоративный придаток короны и помощь в социальной организации, поэтому короли нередко высказывали неудовольствие в связи с разорением аристократии. Но они не хотели, чтобы дворянство получило независимый экономический фундамент, который позволил бы ему соперничать с королевской властью.
Предубеждение против зарабатывания денег фермерством было, вероятно, весьма сильно среди высшего нобилитета и тех, кто даже в меньшей степени находился под влиянием придворных нравов. Версальская жизнь, посвященная усердной праздности и интригам, была куда более увлекательной, чем руководство коровами и крестьянами, и должна была быстро научить дворянина стесняться запаха навоза на сапогах. Однако очень многие аристократы сумели обойти эти правила и нажили себе состояние в Вест-Индии, нередко орудуя топором во главе своих собственных темнокожих отрядов. Они возвращались затем в Париж или Версаль и участвовали в придворной жизни. Другими словами, для достижения успеха в коммерческом фермерстве аристократу с высоким положением требовалось на время удалиться из французского общества [Carr?, 1920, p. 140, 149, 152]. В первой четверти XVIII в. всеобщее предубеждение против низких занятий было весьма сильным: Анри Карре приводит цитаты из писем эпохи, в том числе историю герцога, который открыл лавку пряностей, вызвав тем самым зависть корпорации торговцев пряностями. Когда дело вскрылось, уличные мальчишки преследовали герцога с криками: «Il a chi? au lit!» [Ibid., p. 137–138]. Позднее в том же столетии такое жесткое общественное мнение склонилось в противоположную сторону, стало благоприятным для коммерческой деятельности аристократов. Англия и все английское, включая сельскохозяйственные практики, стало очень модным в высших кругах и на короткое время оказало некоторое влияние на нормы поведения. Возникла энергичная война памфлетов по поводу пристойности коммерческой деятельности для аристократов. Постепенно произошло массовое отступление от правил, направленных против нее. Многие аристократы были вовлечены в коммерческие предприятия, скрывая свое участие за подставными фигурами [Carr?, 1920, p. 141–142, 145–146].
Все эти факты указывают на то, что культурные и законодательные барьеры становились менее важными в XVIII в. Для провинциального дворянина, представляющего для нас наибольший интерес, они были по большей части пустым звуком. Как говорилось в памфлете того времени, когда сельский дворянин продал свою пшеницу, вино, скот или шерсть, никто не обвинит его в бесчестии [Ibid., p. 142]. Там, где предоставлялся шанс или, лучше сказать, соблазн поступить таким образом, дворянство шпаги не гнушалось зарабатывать на торговле. Под Тулузой, в области, где можно было неплохо заработать на выращивании пшеницы, привычки и нравы прежней знати стали вполне деловыми и не отличимыми от полубуржуазных нравов дворянства мантии [Forster, 1960, p. 26–27]. Говоря в целом о провинциальной аристократии, Форстер выдвигает следующий тезис:
Провинциальный дворянин был совсем не праздным, скучным и обедневшим hobereau, а активным, прозорливым и преуспевающим лендлордом. Эти эпитеты означают большее, чем пухлый кошелек. Они подразумевают отношение к семейному благополучию, характеризуемое бережливостью, дисциплиной и строгим руководством, которое обычно содержится в понятии «буржуа» [Forster, 1963, p. 683].
Из этого замечания совершенно ясно, что законодательство и предубеждение сами по себе не были значительной помехой для распространения коммерческого образа мысли и поведения среди французской землевладельческой аристократии. Объяснение предполагаемого отставания французского сельского хозяйства по сравнению с Англией нужно искать в другом.
Было ли вообще отставание? Насколько репрезентативен образ дворянина, описанный Форстером? Ответ на эти вопросы в данный момент может быть лишь предварительным. Если попытаться построить график уровня проникновения коммерции в сельское хозяйство и нанести различия на карту Франции конца XVIII в., то скорее всего обнаружились бы такие области, где весьма заметно присутствовало бы то, что называется духом аграрного капитализма. Выполнение подобной задачи было бы трудоемким, а с точки зрения вопросов, поставленных выше, и не слишком полезным. Одни статистические данные не решают нашу проблему, поскольку они в основном дают количественную картину.
Здесь необходимо принять во внимание не только возникновение нового психологического настроения и его возможные причины. Те, кто следуют Веберу, в особенности те, кто рассуждают в терминах некой абстрактной жажды успеха, пренебрегают важностью социального и политического контекста, где подобные изменения проявляют себя. Проблема не просто в том, пытались ли сельские дворяне во Франции эффективно управлять своим поместьем и продавать свою продукцию на рынке. Она также не сводится к тому, сколько аристократов переняли подобный образ мысли. Ключевой вопрос в том, поменяли ли они или нет в результате структуру деревенского общества в той же мере, в какой это произошло в тех частях Англии, где движение огораживания проявило себя сильнее всего. Ответ на этот вопрос прост и однозначен: не поменяли. Дворяне, представлявшие передний край коммерческого прогресса во французской деревне, пытались вытянуть больше из крестьян.
По счастью, Форстер предложил нам подробное исследование нобилитета в одной части Франции, диоцезе Тулузы, где коммерческий импульс был очень силен и где выращивание зерна для продажи было занятием знати par excellence. Его анализ делает возможным точно определить сходства и различия между преуспевающими джентри в Англии и коммерчески мыслящими дворянами во Франции.
В южной Франции и, возможно, на большей, чем принято считать, части страны мотивация для выращивания зерна на продажу была довольно сильной. Население, как в королевстве, так и в этой местности, быстро росло. Так же быстро росли и цены на зерно. Политическое давление на местном уровне произвело существенное улучшение в транспортировке, сделав возможным продажу зерна на значительном удалении от Тулузы в достаточно существенных объемах по нормам XVIII в. По всем этим показателям ситуация была в общем сходна с английской. Тулузская знать, дворяне шпаги и дворяне мантии, как и бравые английские сквайры, одинаково успешно приспособились к обстоятельствам, возникшим не без их помощи.[42] Бо?льшая часть тулузских доходов поступала в форме ренты. Поскольку большую часть этой ренты получали с поместий Лангедока и поскольку эта область была в основном аграрной со слабой и отсталой буржуазией, бо?льшая часть денег, поступавших в их карманы, все равно зарабатывалась на пшенице [Forster, 1960, p. 22–24, 115, 118–119]. Однако тулузская знать принялась вести рыночное сельское хозяйство совершенно иначе, чем английские джентри. За исключением использования кукурузы в качестве фуража для скота в XVI в., что значительно увеличило объемы пшеницы, которую можно было продать, не было сделано никаких существенных технологических инноваций. Сельское хозяйство продолжали вести практически в тех же самых технологических и социальных рамках, которые существовали в Средние века. Возможно, географические факторы, различия в почвах и климате помешали переменам [Forster, 1960, p. 41–42, 44, 62], хотя я полагаю, что более важными были политические и социальные факторы. В общих чертах происходившее можно описать очень просто: знать использовала свое преимущество в социальной и политической иерархии для того, чтобы выжимать из крестьян все больше зерна на продажу. Если бы дворяне не были способны делать это, преодолевая нежелание крестьян расставаться со своим урожаем, городскому населению нечего было бы есть [Ibid., p. 66].
Отчасти это напоминает то, что происходило более века спустя в Китае и Японии: крестьянам позволили жить на земле, но при соблюдении ряда обязательств, позволявших дворянам, становившимся в итоге лендлордами-торговцами, забирать бо?льшую часть урожая. В этом принципиальное отличие от английской ситуации. Тулузские дворяне в отличие от знати, жившей во многих других регионах Франции, владели почти половиной земли и получали подавляющую часть своих исключительно аграрных доходов со своих поместий. Однако сами поместья были разделены на множество небольших наделов [Ibid., p. 35, 38–39, 40–41]. На этих небольших наделах продолжали жить крестьяне. Некоторые из них, известные как maitre valets, слуги господина, получали хижину, скот, несколько примитивных орудий труда, ежегодную плату зерном и деньгами. Весь урожай зерна поступал в амбар господина. Для поверхностного наблюдателя maitre valet со своей хижиной мог казаться обычным крестьянином, трудившимся со своей семьей на собственной маленькой ферме. Вероятно, слуга господина даже ощущал себя крестьянином: Форстер рассказывает нам, что слуга господина обладал определенным престижем, поскольку нередко его семья трудилась на ферме господина на протяжении нескольких поколений. Тем не менее в строго экономических терминах он был наемным работником [Ibid., p. 32–33, 55–56]. Другие крестьяне обрабатывали землю господина как издольщики. В теории хозяин и арендатор делили урожай поровну, но на практике условия все время пересматривались в пользу господина, отчасти потому, что через манипуляции с правами сеньора последний мог получить львиную долю поголовья скота – главного фермерского капитала в этой местности. Увеличение численности населения также благоприятствовало господину, поскольку возрастала конкуренция из-за аренды земли [Ibid., p. 56–58, 77–87].
На практике различие между слугой господина и издольщиком также было незначительным. Базовой производственной единицей была m?tairie, ферма площадью от 35 до 70 акров, обрабатывавшаяся одной семьей наемных работников либо издольщиков. У более обеспеченных дворян единица собственности могла быть большей и состоять из нескольких m?tairies. Подавляющее большинство дворянских имений управлялось таким образом. Английская практика сдачи земли в аренду за ренту крупным фермерам редко встречалась в этой области [Ibid., p. 32–34, 40–44, 58].
Система сохранения крестьян на земле в качестве рабочей силы поддерживалась правовыми и политическими институциями, унаследованными от феодализма, но эти права не имели большого значения как источник дохода в диоцезе Тулузы. Тем не менее права сеньориальной юстиции, например, обеспечивали удобный способ принуждения арендаторов-должников к уплате недоимок и являлись частью целого множества политических санкций, которые позволяли аристократам добиваться своих экономических выгод [Ibid., p. 29, 34–35]. Спустя определенное время крестьянам пришлось искать союзников, которые помогли им атаковать этот политический бастион и нанести ущерб дворянству.
В отличие от Англии коммерческие веяния, проникшие во французскую деревню, не подорвали и не разрушили феодальную систему. Самое большее они вдохнули новую жизнь в прежние установки, но таким образом, что это в конечном счете имело катастрофические последствия для знати. Этот урок можно извлечь из детального исследования Форстера, а также из более ранних стандартных источников и более общих описаний, если проанализировать их, пользуясь идеями, почерпнутыми из более подробных свидетельств. Если попытаться обрисовать ситуацию во Франции в целом в конце старого режима, мы увидим скорее всего множество крестьян, обрабатывающих землю, и дворянина, забирающего долю того, что они произвели, либо в прямой форме как часть урожая, либо косвенно в виде денежных податей. Прежние источники уделяли мало внимания тому, каким образом дворянин вносил в общее дело то, что экономисты назвали бы управленческим вкладом. Но он находился в затруднительной ситуации. Какой бы политический и социальный вклад он ни делал при феодализме в форме обеспечения политического порядка и безопасности, все это было передано королевским чиновникам, хотя он мог сохранить определенные права в местной судебной власти и использовать их для обогащения. Но он еще не был полноценным капиталистическим фермером. В сущности, то, чем обладал землевладелец, – определенные права собственности, сутью которых были требования, реализуемые с помощью репрессивного государственного аппарата, на специфическую долю в экономической прибыли. Хотя по формальным и юридическим понятиям основная часть прав собственности была связана с землей и земля была тем, что описывалось в бережно хранимых документах дворянина, подтверждавших право на титул (terriers), она была полезна дворянину лишь постольку, поскольку крестьяне приносили ему с нее доход. Поэтому дворяне могли получать свои доходы по договорам с издольщиками, что и происходило на территории от двух третей до трех четвертей Франции. Издольщики были часто неотличимы от крестьян мелких собственников, которые в случае удачи могли арендовать небольшие участки земли как издольщики для пополнения недостаточного урожая со своего небольшого надела.[43] Обычно землю давали крестьянам, чьи землевладения редко превышали 10–15 акров [S?e, 1939, vol. 1, р. 178]. В некоторых областях дворяне выбивали себе доход с крестьян благодаря своему праву на феодальные поборы, даже обладая серьезной земельной собственностью [G?hring, 1934, S. 68].
Главными силами, породившими описанные выше экономические отношения, были капиталистические веяния, шедшие из городов, и продолжительные усилия монархии по контролю над аристократией. Как и в Англии, отношения с торгово-промышленными элементами и королем были решающими факторами в формировании нобилитета. Опять-таки как и в Англии, реакция на новый мир коммерции и промышленности предполагала важный альянс между землевладельцами высших классов и буржуазией. Но даже если абстрактные факторы – король, нобилитет и буржуазия – были тождественными в обеих странах, их качественный характер и взаимные отношения были весьма различны. В Англии союз между городом и деревней был направлен прежде всего против короны, и не только перед гражданской войной, но и большую часть последующего периода. Во Франции этот союз возник благодаря короне и имел совершенно иные политические и социальные последствия.