7. Социальные последствия революционного террора

Опыт террора и в целом Французской революции дал сильный импульс влиятельному течению западной политической мысли, которая отвергает любые формы политического насилия. Сегодня многие образованные люди, похоже, все еще считают террор демоническим выплеском массового насилия, неразборчивого в выборе жертв, а затем и выражением слепой ненависти и экстремизма, даже особой утопической ментальности, лежащей в основе тоталитаризма XX в. Я попытаюсь показать, что эта интерпретация искажена и карикатурна.

Подобно всякой карикатуре, эта концепция содержит некоторые элементы правды, без которых итоговая картина не имела бы узнаваемого сходства с реальностью. Как показывает пример сентябрьских казней, в основном жертвы – несчастные люди, находившиеся в тюрьме, когда толпа пошла на ее штурм, – народное недовольство способно выплескиваться во внезапных актах беспорядочного мщения. Тем не менее бесстрастный анализ не может просто застопориться от ужаса в этой точке; необходимо установить причины такого поведения. С достаточной ясностью их можно увидеть в критической ситуации этого момента и в истории деградации и принуждения, которому подвергались массы людей из низов социальной иерархии. Выразить возмущение сентябрьскими убийствами и забыть ужасы, стоявшие за ними, – значит потерять беспристрастность. В этом смысле здесь нет никакой тайны. Но в то же время она есть. Позднее, перейдя к Индии, мы ясно увидим, что суровые лишения не обязательно всегда вызывают революционные восстания и уж точно не определяют революционную ситуацию. С этой проблемой придется подождать. В настоящий момент мы можем принять, что отчаяние и гнев народа были понятной реакцией на тогдашние обстоятельства.

Для того чтобы террор стал эффективным инструментом политики, т. е. для того, чтобы он приносил значительные политические результаты, народный порыв необходимо было подчинить некоторому рациональному и централизованному контролю. Этот порыв исходил в основном от санкюлотов. С самого начала в призывах к использованию гильотины было нечто большее, чем голое возмущение. Это был протест против рыночных отношений, приведших к невероятному обнищанию людей, и примитивный способ принуждения богатых спекулянтов к тому, чтобы они поделились накопленными богатствами. Хотя ситуация в среде крестьянской бедноты некоторое время напоминала положение городской бедноты, крестьяне не принимали значительного участия в организованном терроре 1793–1794 гг. Крестьянское насилие сыграло решающую роль во Французской революции, особенно в качестве силы, устранившей феодальные практики, но в основном на ранних этапах.

Как оказалось, народный и бюрократический импульсы частично совпали, а частично вступили в противоречие. Существенным событием стало то, что Робеспьер и Монтань, заимствовав большую часть программы санкюлотов, включая масштабный террор, попытались использовать последний в своих целях и вовремя повернули его против самих народных сил (подробнее см.: [Gu?rin, 1946]). В целом последствия были рационально предсказуемыми. Подробные исследования показывают, что террор в основном использовался против контрреволюционных сил и отличался наибольшей жестокостью там, где контрреволюция была наиболее сильна.[77] Конечно, встречались исключения и несправедливости. Но террор в своих главных проявлениях не был кровопролитием ради нездорового удовольствия.

Внутри Франции контрреволюционные силы имели две отчетливые географические базы – Вандею и коммерческие и портовые города Лион, Марсель, Тулон и Бордо. Контраст между этими двумя центрами контрреволюции проливает свет на социальный характер самой революции. Вандея была частью Франции, куда меньше всего проникли коммерческие и прогрессивные влияния; южные города – частью, куда они проникли больше всего. В Вандее, как и можно было ожидать, оказалось больше всего жертв террора. Ситуация на юге была почти противоположной, особенно в Лионе, где шелковая промышленность развилась до стадии, на которой место ремесленников занял зарождающийся современный пролетариат. В большей части южной Франции богатые коммерческие элементы в городах показали сильную склонность к сотрудничеству с дворянством и духовенством, которые надеялись использовать жиронду и федералистское движение в качестве отправной точки для реставрации монархии. Когда революция стала более радикальной, в некоторых городах возникло неустойчивое противостояние. Лион, Марсель, Тулон и Бордо попали под контроль богатых элементов, заключивших союз с высшими классами против революции. Возвращение этих городов революционными силами приобрело разные формы, в зависимости от местных обстоятельств и личностей. Оно прошло мирно в Бордо; в Лионе были жестокие сражения, после чего состоялся один из самых кровавых актов террора [Greer, 1935, p. 7, 101–103, 30, 36, 120].[78] Казни в Вандее и в портовых городах составляли, однако, лишь сравнительно малую часть красного террора в целом. Около 17 тыс. человек было казнено революционными властями. Нам неизвестно, сколько человек умерло в тюрьмах или как-то иначе – они также были реальными жертвами революции. По оценке Доналда Греера, в общей сложности от 35 до 40 тыс. человек могли потерять жизнь непосредственно в результате революционных репрессий – цифра, которую Лефевр считал вполне обоснованным предположением, хотя и не более чем таковым [Greer, 1935, p. 26–27, 37; Lefebvre, 1957, p. 404–405]. Ни один серьезный мыслитель не станет отрицать, что эта кровавая баня имела свои трагические и несправедливые аспекты. И все же при ее оценке необходимо держать в уме репрессивные стороны социального порядка, который ее спровоцировал. Господствующий социальный порядок всегда порождает трагическую меру бессмысленных смертей год за годом. Было бы интересно подсчитать, если такое вообще возможно, смертность при старом режиме от таких факторов, как голод и несправедливость. Наугад можно сказать, что вряд ли это число будет намного ниже пропорции 0,0016, которую дает оценка Греера в 40 тыс., разделенная на приблизительное число жителей – около 20 млн, если брать нижнюю оценку, по Грееру [Greer, 1935, p. 109]. Я думаю, оно будет значительно выше. Сами цифры открыты для обсуждения. Заключение, на которое они указывают, в меньшей степени спорно: распространяться об ужасах революционного насилия, игнорируя насилие «нормального» времени, – это предвзятое лицемерие.

Тем не менее читатель, чувствующий нечто бесчеловечное в данных зловещей статистики, в чем-то прав. Даже если эти сравнения безупречны, они не отвечают на самые важные и трудные вопросы. Были ли необходимы революционный террор и кровопролитие? Что именно этим было достигнуто? В завершение можно сделать несколько комментариев по этому поводу.

Радикальная революция была неотъемлемой частью революции в защиту частной собственности и прав человека, поскольку в достаточно существенной мере она была негативной реакцией на буржуазную революцию. Антикапиталистические элементы в революции санкюлотов и протестах беднейших крестьян были реакцией на трудности, порожденные неуклонным распространением капиталистических методов в экономике на последнем этапе существования старого режима и в годы самой революции. Рассматривать радикалов как банду экстремистов, как злокачественный нарост на либеральном буржуазном революционном движении – значит игнорировать очевидность этого. Одно было невозможно без другого. Также совершенно ясно, что буржуазная революция не сделала бы таких успехов, если бы не давление радикалов. Как мы видели, было несколько случаев, когда консервативная часть движения пыталась остановить революцию.

Подлинная трагедия в том, что им это не удалось, как немедленно укажет демократический противник насилия. Если бы у них получилось (продолжая аргумент в пользу умеренности), если бы Французская революция завершилась своего рода компромиссом, достигнутым английским революционным движением к 1689 г., демократия могла бы постепенно установиться примерно так же, как в Англии, избавив Францию от ненужного кровопролития и последующих переворотов. Даже если этот тезис нельзя проверить, он заслуживает серьезного ответа. Главный аргумент против него был уже дан в подробностях: базовая социальная структура во Франции была фундаментально иной и поэтому исключала такой тип мирной трансформации, который Англия перенесла в XVIII–XIX вв.

Одним словом, очень трудно отрицать, что, если бы Франция вошла в современный мир через дверь демократии, ей все равно пришлось бы пройти через пожар революции, включая ее насильственные и радикальные аспекты. Эта связь кажется мне, во всяком случае, настолько же тесной, как только может установить историческое исследование, хотя, конечно, она будет оспариваться историками, придерживающимися различных убеждений. Любой, кто примет этот вывод, может задать второй законный вопрос: какой видимый вклад в демократические институты внесло все это кровопролитие и насилие?

В случае Французской революции нельзя привести такой же сильный аргумент о вкладе насилия в постепенное развитие демократии, как в случае Пуританской революции. Уже Наполеоновские войны исключают такую возможность. Стоит упомянуть лишь еще один момент: исследователи Франции XX в. указывают на раны, нанесенные революцией, как на главную причину нестабильности французских политических институтов… Тем не менее определенные изменения во французском обществе, произведенные революцией, были в конечном счете благоприятными для развития парламентской демократии.

Революция нанесла смертельную рану всему комплексу взаимосвязанных аристократических привилегий: монархии, земельной аристократии, сеньориальным правам, – комплексу, который конституировал существо старого режима. Она сделала это во имя частной собственности и равенства перед законом. Отрицать, что доминирующее направление и главные последствия революции были буржуазными и капиталистическими, значило бы заниматься тривиальной болтовней. В том, что это была буржуазная революция, заставляет сомневаться любой довод, из которого следует, что относительно прочная коалиция коммерческих и промышленных интересов достигла достаточной экономической мощи в последней четверти XVIII в., что позволило сбросить феодальные оковы собственными усилиями и таким образом инициировать период индустриальной экспансии. Такого рода рассуждения придают слишком большое значение независимому влиянию этих интересов. То, что конечным результатом всех задействованных сил была победа экономической системы, основанной на частной собственности, и политической системы, основанной на равенстве перед законом, т. е. существенных особенностей западных парламентских демократий, и что революция сыграла ключевую роль в общем развитии событий, – это несомненные истины, несмотря на свою банальность.

Конечно, в период Реставрации король из династии Бурбонов правил еще 15 лет, с 1815 по 1830 г., а старая земельная аристократия на время вернула себе существенную часть утерянной собственности. По оценкам некоторых исследователей, было возвращено до половины земельной собственности, потерянной в ходе революции. Конечно, это была господствующая, а на деле единственная политическая группа во Франции. Это обрекло ее на гибель. Ее неспособность поделиться властью с высшей буржуазией или сделать буржуазию своим союзником, а не врагом стала главной причиной революции 1830 г. С этого момента старая аристократия исчезает с политической арены как единая и эффективная политическая группа, пусть даже в течение продолжительного времени после этого она сохраняла значительный общественный престиж [Lhomme, 1960, p. 17–27].

С позиции тех вопросов, которые поднимаются в этой книге, разрушение политической власти земельной аристократии образует самый значительный процесс, действовавший в ходе французской модернизации. В конечном счете он в большой мере, хотя и не полностью, сводится к реакции французского дворянства на проблемы сельского хозяйства в постепенно коммерциализирующемся обществе. Королевский абсолютизм мог усмирять и контролировать аристократию, испытывавшую трудности в установлении независимой экономической основы. Революция завершила дело Бурбонов, как уже давно заметил Алексис де Токвиль. Следствием стало разрушение одной из необходимых социальных основ правых авторитарных режимов, которые демонстрируют сильную тенденцию к переходу к фашизму под влиянием развитой промышленности. В этой очень широкой перспективе Французская революция кажется частичной заменой или исторической альтернативой развитию коммерческого сельского хозяйства, свободного от доиндустриальных черт. В других крупных странах, где импульс буржуазной революции оказался слабым либо неполным, последствием стал фашизм или коммунизм. Устранив одну из главных причин такого исхода – сохранение земельной аристократии в современную эпоху, – причем сделав это в конце XVIII в., Французская революция внесла существенный вклад в развитие парламентской демократии во Франции.

Таким образом, в том, что касается земельной аристократии, вклад революции кажется благотворным и даже решающим. Но те же самые процессы, уничтожившие земельную аристократию, приводили к появлению мелкокрестьянской собственности. В этом отношении последствия были намного более неопределенными. Лефевр напоминает нам о том, что продажа земель, конфискованных у церкви и эмигрантов, не была источником собственности крестьян, которая восходит к гораздо более ранней эпохе французской истории. На самом деле в целом главная выгода от продажи земель досталась буржуазии, хотя встречался локально значимый рост крестьянской собственности [Lefebvre, 1954, p. 232, 237, 239, 242]. Одновременно крестьянская аристократия была главным бенефициаром революции. Однако опыт реквизиций, попытка установить потолок для цен на зерно и поощрение, которым пользовались мелкие землевладельцы и сельскохозяйственные рабочие в радикальной фазе революции, решительно настроили верхний слой крестьянства против республики. Неблагоприятные последствия этого сохранялись долгое время [Lefebvre, 1959, p. 911–912, 915–916].

О крестьянской общине XIX и даже XX в. меньше надежной информации, чем о XVIII в.[79] Тем не менее некоторые обобщения находят широкое подтверждение. Во-первых, влиятельные крестьяне почти не придавали значения демократии как таковой. Они хотели действенных гарантий собственности и социального положения в своей деревне. На практике эти требования означали гарантии против любой серьезной угрозы для собственности, приобретенной через vente des biens nationaux, со стороны аристократических сил или любых радикальных идей, связанных с перераспределением собственности. Во-вторых, продолжавшееся наступление капиталистической промышленности обесценивало мелкую крестьянскую собственность, которая находилась в невыгодном положении при поставках продовольствия на рынок. Представители крестьян нередко сетовали, что условия торговли были направлены против них. Вследствие этого комплекса причин крестьянская собственность имела двоякие последствия: она представляла угрозу для крупной собственности – в обеих формах: капиталистической и докапиталистической, аристократической, но также служила дополнительной защитой для такой собственности. В XX в. эта двоякость проявляется наиболее резко там, где крестьяне поддерживают Французскую коммунистическую партию.

На самом деле этот парадокс скорее кажущийся, чем реальный. Будучи докапиталистической группой, крестьяне часто демонстрируют сильные антикапиталистические настроения. В ходе исследования я постараюсь показать условия, при которых подобные настроения приобретают реакционную или революционную форму.

Похожие книги из библиотеки